3(19)-2018

Олеся Николаева

Стихотворения

Об авторе: Олеся Николаева – поэт, прозаик, эссеист, профессор Литературного института им. Горького. Автор более пятидесяти книг стихов, прозы и эссеистики. Лауреат многих литературных премий, в том числе – национальной премии «Поэт», премии им. Бориса Пастернака, и Патриаршей литературной премии. Стихи, проза и эссеистика переводились на многие языки мира, отдельные книги были переведены на французский, испанский, английский, китайский, греческий, румынский и болгарский языки. Живёт в Переделкине.

Антонов

Мне жаль Антонова! Нет-нет,
он жив, а что пропал – едва ли:
его на станции «Рассвет»
и в «Толстопальцево» видали.
А что изганник – да! На дверь
ему указано: на днище,
ведь и казённое теперь
его отобрано жилище.

За что? На то был свой резон:
он крепко пил! Какие бредни?:
Доцент свалился на газон,
хватая куст, как шанс последний…
Какие лекции? При чём
желанье, чтобы – без огласок,
когда сам лектор вовлечён
в ристалища теней и масок?
В гуденье рифм, в борьбу идей…
Он видит в родине чужбину:
там хам грядет, а там халдей
затаптывает жемчуг в глину.

…А я ведь помню век такой,
когда меж снобов и долдонов
изящный, с легкою рукой,
по институту шёл Антонов.
И ворот свежий, и лица
простая лепка так опрятна,
и вкрапленная хрипотца
в негромкий голос – деликатна.
Стихи писал. Молва плела:
«мертворожденные», что кокон.
Литературные дела
все побоку, всё мимо окон.

Сколь многие поймут его!
Во тьме, стирающей различья,
так просто обрести родство:
что птичья кость, что жила бычья!
Идти туда, где гуще мгла,
где все свои за плотной тенью,
ждать отзвука, искать тепла,
и петь хвалу самозабвенью!

Так где искать его? А у
ворон не спросишь: «Где Антонов?»
Иди, кричи свои «ау»
среди бомжатников и схронов.
Выходит, муравей в овсе
заметней человека в силе?

Притом – его любили все!
Мы все Антонова любили!

Прощённое воскресенье

В России Хронос побеждён,
к пространству пригвождён:
с погодой слит, с рельефом свит
и звёздами блазнит.

Здесь Ленин Сталина дерёт
за рыжие усы.
Здесь Сталин Ленина ведёт.
схвативши под уздцы.

И птица Сирин здесь поёт
невиданной красы.
И в недрах – Древний Змей живёт,
и в кузнях – кузнецы.

Башмачкин мокрый снег жует,
Тряпичкин жжёт чубук.
И Клячкин открывает рот,
да вырубили звук.

Все рядом: там – приказчик пьян.
Ямщик попал в буран.
Святая Ольга жжёт древлян,
бьёт заяц в барабан.

Бомбист таскает динамит,
язык ломает фрик,
чело Державина томит
напудренный парик.

И стелятся туман и дым,
и Врангель входит в Крым.
Прощается славянка с ним,
а я останусь с ним.

Эпох сливаются слои,
хоть в славе, хоть в крови,
где все чужие – как свои,
пускай и визави.

Глядит зелёная звезда,
Земля пред ней, что взвесь,
и говорит, что навсегда
мы вместе будем здесь!

Быль

Как позвал Илья-Пророк Угодника Николая
обойти нашу землю, пройти полями-лугами.
И пустились в путь, ничего здесь не узнавая,
невесёлыми ступали ногами.

Наконец встретили дурачка на поляне.
Решили порасспросить о мире, о человеках:
– А есть ещё наши люди? А где крестьяне?
А где пушные звери в лесах?
Где рыба в реках?

Где пахари и косари, что встают до свету?
Есть ли ещё мужики в этом народе?
Отвечает им дурачок:
– У нас теперь этого нету:
ни мужчин, ни женщин. Каждый одевается по погоде.

Все теперь ровня – жена ли, муж ли: у всех застежка на брюхе.
Мужики рожают, бабы платят, а дети
отрываются и балдеют, а старики и старухи
сидят в фейсбуке и в интернете.

– Ну а молитва? А песни свои поются? –
спрашивают странники.
Отвечает им бедолага:
– Да песни как раз найдутся,
хотя бы вот эта, где «м-м» и где «джага-джага».

И пошли Илья-Пророк со святым Угодником – Божьи птицы,
головами качают, услышанное никак не свяжут.
И вдруг засмеялись оба:
– Экие небылицы!
Кто у дураков-то спрашивает? Они и не то нам понарасскажут!

А дурачок собрал убогих, сирых и малых
и пересказывает им подробности этой сцены:
– Они думали, я не знаю… Но я узнал их!
Ждут нас счастливые перемены!

Вертеп

Провинциальная гостиница:
там все – торговец, мытарь, нелюдь.
Люд пришлый не спешит подвинуться,
чтоб странников впустила челядь.
У всех – сердца до верха заняты:
желудочки, мешки предсерьдья,
забиты уши, очи залиты,
и сжаты губы от усердья.

Битком набито всё и заперто.
«Нет мест!» – из-за дверей хозяин.
Осёл почти свалился замертво.
Иосиф выше сил измаян.
Мария скрылась светлоликая
под плотным тёмным покрывалом.
И на пустыню безъязыкое
селенье облик поменяло…

Моё же сердце – место дикое:
здесь сумрачно, здесь ветры злее,
здесь бродит зверь, ночами рыкая,
здесь привидения и змеи.
Но путники изнеможённые
тут опускаются на камни,
под эти своды обнажённые.
Как принимать мне их? Куда мне?

…О, сердце! Ты – вертеп таинственный,
срываешься на верхних нотах,
когда рождается Единственный
Младенец там, в твоих темнотах!
И что до ангельского пения,
звезды, волхвов и волхованья,
когда Младенца дуновение
коснулось твоего дыханья…

Лютер

Девяносто пять тезисов доктора Лютера – смута
заразительна.
Высокомерно вступает в права
незаконный наследник и бастард. И пялится люто,
шевеля волосами, отрубленная голова.

Вся Европа в бреду. Рвутся швы. Реки бьются в падучей.
В Ватикане изжога, и тянет, ему вопреки,
Ветхий Деньми Свои узловатые пальцы из тучи,
но Адам отвечает капризным изгибом руки.

И повсюду уже расползлась эта весть, эта повесть, –
говоришь «человек», а находишь надрыв и разлом:
это плоти диктат, это разума спесь, это помесь
павиана с павлином, а то и косули с козлом…

Доктор Лютер, когда б хоть во сне вы предвидеть могли бы,
ядовитые гвозди вбивая в церковный каркас,
как ползут и ползут мрачнолицые парни Магриба:
шесть веков они ждали,
и время их вышло на вас!

Встретит весь Виттенберг их с улыбкою, пивом и миром,
и в немом изумленье воззрятся на этот комплот
европейские ангелы, плотно увитые жиром:
этот – с видом рантье и с лицом бакалейщика – тот.

…Удивительно ль, что мы тут ищем подкопы, подвохи,
дыры в жизненной ткани, сучок в европейском глазу,
гвоздь в двери виттенбергской, рычаг, за который эпохи
мрут, как мухи, и тонут в тазу.

Верба

Помню, как остывали
звёзды в реке ли, в чане,
выли, на помощь звали
бабы-односельчане.

Как кричала неясыть
в полночь, когда счастливца
здесь забивали насмерть
два бугая-ревнивца.

Кости ломали, жилы
рвали, аж кровь кипела –
за молодые силы,
за красивое тело.

За лицо – без изъяна,
статный стан без ущерба,
где одна средь бурьяна
лишь молодая верба.

За глаза – без порока,
кожу – белее мела.
И засохла до срока
верба да почернела.

Словно смерть человечью
взяв себе, в день воскресный
молодца – вербной речью,
силой своей древесной,

ветками оплела,
листьями обложила,
на ноги подняла,
соками опоила…

Бабы о вербе той,
пьяны, хмельны ль, тверёзы,
песни слагают, –
пой
с ними,
глотая слёзы…

Народная песня

Не ругай меня, жена,
что я ёрш, что я ёж.
У кого внутри война,
у того снаружи – нож.
На ночной наждак луна
проливает чистый шёлк.
Не кори меня, жена,
что я вол, что я волк.

Волчьей ягодой полна
жизнь колючая – колись.
Не стыди меня, жена,
что я лось, что я рысь.
В меня речка влюблена,
понимает меня ель.
Не ревнуй меня, жена,
что я лис, что я – лель.

То я вепрь, а то я выпь, –
со своей землёю схож:
звёзды в небе – моя сыпь,
зыбь на море – моя дрожь.
Как напьёшься допьяна,
мир припрячешь в кулаке,
глядь – а в нём твоя страна:
нос хмельной и в табаке.

Пляшет, плачет старина,
шарят тени по кривой:
не качай им в лад, жена,
грозной птичьей головой.
Всё, что видится извне –
возникает изнутри…

Тише! О своей войне
никому не говори!

Чуждый огонь

Чем холоднее и пустыннее на сердце – тем верней навстречу
и желтоглазое уныние, и косоротое злоречье…
Идут, хромцы, сосредоточенно, угрюмы и неутомимы,
то рощами, то вдоль обочины, на вид – простые пилигримы.
Но в ком заметят червоточины, тех окружают, обнуляют,
и вид на жительство просроченный слюной на темя налепляют.

…Я знала тех, кто долго мыкался: то замирал кариатидой,
то лес валил, то в стены тыкался и кто не справился с обидой.
И стал кормить в себе томление, пока сквозь мысленную стужу
отчаянья и озлобления огонь не вырвался наружу.
Он тлел в подполье, злые жалобы шипели, лопаясь под спудом,
чтоб вспыхнуть вдруг: пора настала бы Надава вспомнить с Авиудом.

Как те страницы ни пролистывай, как голову ни прячь в тумане,
всё видишь их огонь неистовый, самих же попаливший в стане.
…О, как бы жить, себя не мучая: ни власти не желать, ни славы,
изъять из сердца сны горючие и жароплавкие составы.
Из облака сине-зеленого торчат чадящие затылки.
Боюсь, по запаху палёного Творец найдет нас у коптилки.

Грустная история

Школьницей, девицей, птицей нездешнею,
как ты сияла улыбкой безгрешною! –
Так и осталась в том давнем году –
белою лилией в чёрном саду.

Что же потом с тобой сделалось? – ржавая
музыка эта, ухмылка лукавая…
Так и порхала у всех на виду
чёрною бабочкой в белом саду.

Ты ли сама или время проклятое?
Тучная, траченная и помятая
встала и загородила звезду
ягодой волчьею в чёрном саду…

Так увядает и никнет несчастная
грешная плоть, небесам не причастная,
чая очнуться и грезя в бреду
белою лилией в белом саду.

Так – неопознанную, безымянную –
похоронили с рогожею рваною,
перекрестили тайком на ходу…
Что-то да вырастет снова в саду.

Осенний псалом

Осенью говорят деревья, от куста передают кусту:
оставь себе лишь себя, оставь себе простоту,
готовься к бедности, к сирости, к холодам,
к Рождественскому посту…
Осыпаются листья, отрываются пуговицы, ветер к ночи все злее.
Все у тебя отберут – роскошь, молодость, красоту,
а кураж и сама отдай, не жалея.

Нитки висят, лохмотья, прорехи в кроне, дыра
прохудилась в роще, густоволосой еще вчера,
и не надейся: готовься, уже пора –
к скудости, к безголосым птицам, на руках цыпки.
Только б концы с концами свести! Иней уже с утра.
Да, но и бедность тоже умеет играть на скрипке!

Так говорят деревья, так говорят кусты:
есть и у нас псалмы, есть и у нас персты.
И стоят посреди зимы, как в пустынном зале.
Музыка чуть слышна, и рифмы совсем просты:
вот, мы протягиваем вам руки – смотрите, они пусты,
всё мы отдали вам и ничего не взяли!

На смерть друга

С. С.

Земля скорбит и с ветром на паях
поёт прощание шмелям и черным розам
да всхлипнет вдруг…
А у неё в друзьях
лишь меланхолия с анабиозом.

И заразителен печальный этот вздох.
День выдохся и сдулся, двинногривый.
Конвой устал, и спёкся скоморох,
и сдался муравей трудолюбивый.

И если даже знать, что мир-труд-май,
что жизнь – борьба на рубеже эпохи,
ты страсть к победе запихнёшь в сарай,
потратишь дни на ахи и на охи.

Ты бродишь в снах, клубишься, как туман,
и время вспять пытаешься подвинуть.
Спроси: зачем земля себе в карман
кладёт людей и забывает вынуть?

Музыка

Это сценки детства: солнце воду пьёт, –
папа молодой, берега родные,
птичка под моим окошком гнёздышко для деток вьёт…
Все картинки, все переводные.

Кто-то налепил их – ляп! – на сердце мне:
перевёл, потёр, снял лишнее, и в цвете
вся я в тех картиночках: в звёздах и луне.
Музыка застыла в золотой карете.

На весу в балете. Звук прилип к рожку.
Дверью в тёмный шкаф прикрыты злые вести.
А в лесу лисица своему божку
лестницу сплетает из волшбы и лести.

И когда средь мира я выставляю зонд,
как подлодка, высмотреть, место ль – не гнилое? –
из картинок этих мне раскрывает зонт
небо с мутным зеркальцем: вечное былое.

Я хожу и вслушиваюсь, обращаюсь вспять
и почти заглядываю за ограду рая:
вдруг оттуда музыка нам начнёт звучать,
словно струны, нас перебирая?

* * *
Бывает, когда лишь да-да, нет-нет,
и радость поёт в тиши,
и разворачивается белый свет
метафорою души.

И дышит ямбом морской прибой,
и всё совпадает – аж
со словом – смысл, бытие – с судьбой,
прообраз и персонаж.

Ведь именно так и задуман куст,
и точно такой – гора.
…И тут появляется некий хлюст
и в небо кричит: «Не ндра!»