Журнал поэзии
«Плавучий мост»
№ 3(19)-2018

Сергей Белозёров

(1948-2002)

Стихотворения

Об авторе: Сергей Алексеевич Белозёров родился 10 июня 1948 года на Дальнем Востоке, где служил в лётном полку его отец (настоящая фамилия – Белазоров). Через некоторое время Белозёровы переехали в Белоруссию, а затем в Тулу, которая стала настоящей родиной Сергея. Печатался как поэт в основном в местных тульских и иркутских газетах, отдельные публикации – в журналах «Нева», «Огонёк», в сборнике издательства «Молодая гвардия». В 83-м году оказался в ссылке на станции Зима Иркутской губернии. В 1989 году в Туле вышла его единственная поэтическая книга «Словарь далей». Работал военкором на войне в Приднестровье, где едва не расстался с жизнью, был контужен, получил многочисленные травмы. Умер 12 ноября 2002 года в Туле на 55-м году жизни. Посмертно стихи опубликованы в журналах «Арион», «Новый мир», «Сибирские огни», «День и ночь», альманахах «Иркутское время», «Тула», антологии военной поэзии «Ты припомни, Россия, как всё это было» и других изданиях.

Публикацию подготовил поэт, критик Андрей Коровин

* * *
Я жив.
Но смутное чувство вины
сидит во мне, как свинец:
мой отец вернулся с войны,
а братья его – нет.

Они вшестером остались там,
где небо – как рваный картон,
где на человека прет танк
сплошным разинутым ртом.

И нерожденные их пацаны,
как тени, мне застят свет:
мой отец вернулся с войны,
братья его – нет.

Семь жизней,
семь жизней мне надо прожить:
свою
и еще шесть,
в семь стежков ежедневно шить
жизни жесткую жесть.

Кто скажет, как честно дойти до конца
моих нескончаемых лет?
Нет у меня теперь отца,
старшей родни нет…

Но все равно не проходит и дня,
чтоб не послала мне горький привет
вся многочисленная родня:
те, кого не было.
Те, кого нет.

* * *
Со станции мы шли сосновым бором.
Двоюродные братья, горожане,
При виде шишек, ягод, мухоморов
От радости едва ли не визжали.
Я усмехался этому тайком.

Мне этот бор годами будет сниться,
За окнами являться, что ни вечер,
Но позабудут сойки и синицы,
Как звать меня,
как окликать при встрече,
А я тогда не думал о таком.

Я просто был большим и добрым богом,
Когда мы шли сосновым медным бором,
И братья обмирали, задыхались,
Как будто синяков своих касались
Позеленевшим медным пятаком.

Склонюсь над длинным рядом тополиным,
Ведь окна – вровень с журавлиным клином,
А лиственным и птичьим разговорам
Обучен я у Веремеек бором…

Сметает дворник листья под окном.

Воробьиные вёсны

Крычаў крычаў,
……….А Чэрыкаў чырыкаў,
А Верамейки
……….глядзели на Чарнигаў…

А отчего Чернигов – да никогда не ведал я!
Я знаю Чернососны в черёмуховом сне.
Я знаю Веремейки с доверчивой скамейкой.
И всю деревню Белицу с семьёю Подойбедовых,
Дорогу на Верховцы с верёвкой на сосне…

Как говорили люди мне – там полицая вешали,
Как говорили люди мне – там не могли прощать.
От Чернососны к Черикову над Белорусью вешнею
Сплошные Веремейки воробьями верещат.

Крычаў крычаў,
……….А Чэрыкаў чырыкаў,
А Верамейки глядзели на мяне…

Сплетите из верёвки скворечник. До Чернигова
Пусть воробьи орут в нём на плачущей сосне.

Могилёвщина

То, чем мы дышим, расплавлено уже по колено,
пчела на этот воздух стала, отдышалась, отёрла пот с чела;
с морды пня, пузырясь, течёт розовая пена,
точно он, застоявшись, грызёт и грызёт удила.

Июль. Исступление есть в его неподвижности,
в растресканных серых губах пересохшего родника,
в сойке, разинувшей рот – ей тоже едва дышится,
меня она ненавидит, а крикнуть не может никак.

Так среди тусклой жары разливается тихое бешенство,
будто глухо ворочаются в тучах и под землёй голоса,
оборачиваюсь – берёзы, пыльные, как беженцы,
опустили плечи, опустили руки, опустили глаза.

Тихо, всё тихо, говорю я себе, ну что ты –
это просто жара с духотой оседает на мозг золой,
никому же не скажешь, что мёртвый июль 41-го года
каждый год в это время смотрит с неба, ворочается под землёй.

Не поверят, что время не прямо, что оно в узлах и прорехах,
что видны тебе красные клочья, летящие с чёрных уст коней,
и невидимый на солнце огонь, его пляска на соломенных стрехах,
и мёртвая на обочине, и белая хустка на ней.

* * *
В звездную карту, как в карту Генштаба,
лектор указки воткнул острие:
– Вот, – объясняет, – галактика Хаббла,
люди недавно открыли ее!

Мне говорить старику неохота,
что загорелась она на Земле,
около Харькова: наша пехота
там полегла в окруженье, в котле.

И полыхнули в пустом небосводе,
в бурой крови или в белых бинтах
звезды Алешка, Сережа, Володя,
полмиллиона – и все поименно,
стоя поротно и побатальонно,
как на присяге. Да, именно так.

Ныне и присно в пространствах безмерных
мы, что ни день, открываем звезду.

Сколько из них жестяных и фанерных?
Кто его знает… В подсчетах неверных
путались мы. Но они – на посту

каждую ночь.

* * *
…вот и живешь,
и живешь, и живешь,
плачешь, пророчишь,
смеешься и врешь,
ходишь по городу
с анной карениной,
с тихой улыбкой
стихотвореньиной,
вечно торопишься,
вечно опаздываешь,
и скворцы посвистывают
за пазухой…

…зеленоглазый
и деревянный,
принадлежащий
марьеиванне,
ты образуешься,
всхлипнешь, разинешься,
екнешь испуганно
сердцем резиновым,
руки пустые
и губы сухие –

господи, звезды
сегодня какие!

Ночное небо

…Город лежит ничком в ночи,
как аэродром – в огнях,
и старый тополь
винтом стучит
над рыжим виском окна.

В изношенном
кожаном пальто.
в пивной у базара,
ты
пьешь, растягивая каждый глоток,
как раньше – метр высоты.

Пьешь,
проклиная эту корчму,
страшную, как кабала,
и то, что осталось –
уже ни к чему,
как мокрая сдача с рубля.

Осталось выйти в осеннюю муть
и думать, губы кривя,
что можно запросто не дотянуть
на этих птичьих правах,

что можно запросто полететь,
вываливаясь из мглы,
и ощутить на своем лице
черные губы земли.

И, разучиваясь кричать,
сделать последний шаг,
и вся земля,
как кусок калача,
за пазухой будет лежать…

* * *
На аэродромах, забытых богом,
Живут мужчины, не вам чета,
У них профессия как тревога,
У них профессия как мечта.
Лишь только солнце взлетит как пробка
И откупорит грядущий день
Идут мужчины бетонной тропкой
Вдоль караула немых антенн.
А самолеты пока тоскуют,
В них ещё бродит вчерашний гром,
Но затокует, как затокует
Вожак серебряным глухарём.
Ударит ветер – и звук порожний
За ним покатится колесом,
А снег повиснет на бездорожье
Секунду долгую невесом.

Жизнь

…И будет ночь, как сверток ба –
рахла –
……черна,
…………мягка,
………………кругла,
вконец дряхла,
…………и этаким восточ –
ным мудрецом пройдет она в
изодранном халате, блестя коль –
цом Сатурна и Стрельцом, и
хвастая величием галактик…
И что-то вдруг аукнется в
тиши – не то блуждающий тран –
зисторный приемник, не то раз –
буженный, обиженный ребенок,
не то ушибленный, неясный крик
души,
……в раздумии мы темя по –
скребем, вино допьем, споем
и перебудим, взбесим жиль –
цов –
,,,,,,а ночь, она придет, она
придет и ляжет на крыльцо
комком, тряпьем, ошметком
мягкой рухляди,
И вдруг опять заноет в ти –
шине –
сова ночная или пере –
смешник,
…..кудлатый черт, а мо –
жет, вшивый леший – а
может, грешник хнычет на
рожне?
…..Мы снова заглянем на дно
бочонка –
……а дверь откроется –
желтеющим рублем, а на крыль –
це, в комке, голодная девчон –
ка, грудная, хилая, сосущая
тряпье.
…вокруг зима сутулится, су –
гробится, а мы идем, несем
кулек, и в нем – поэзия –
голодное сокровище, а моло –
ка-то нет, одна сукровица
и та давно разбавлена
вином.
Уходим мы, пропащие, не –
трезвые, а за душу цепляется
репьем голодная – орущая поэзия,
одетая в опорки и тряпье;
уходим мы, и в спину нам
глядит фонарь, как опереточ –
ный бандит, и улица, как
лезвие ножа,
…………узка, и дождь
по ней идет, дрожа.

Ночная молитва

Ты нужна мне,
Как дневной свет,
Как нужна жизнь,
Если есть смерть,
Как должно быть «да»,
Если есть «нет».

Ты нужна мне,
Как последний вдох,
Как ещё глоток
Воздуха тому,
Кто подвёл итог,
В свой смертный срок,
В смертном дыму.

Ты нужна мне,
Как змее молоко,
Как калеке яд,
Как листку глоток сока,
Живи рядом,
Живи далеко,
Живи хорошо,
Живи плохо.

Только живи…

* * *
Не хотел я быть перед веком ответчиком,
косноязычие на устах, как печать,
да приходится мне говорить с Отечеством
с той поры, как умные стали молчать.

Не дошли молитвы. Не докричаться. Не
достучаться ни до сердца, ни до печени.
Псы дворовые выкормились на волчатине,
подсвинки трёхпудовые – на человечине.

Рощицы наивные заборами вызверились,
ощерилось решёткой милое окно,
скомкана жизнь, как в сортире – выдранный лист,
а юродивому вопить надо всё равно…

* * *
…И тогда-то,
из больничной палаты
выйдя в солнце и снег,
в небесах шум и смех
я услышал и понял тогда-то
то, что ясно для всех:

люди стали крылаты!

Там вон женщина с мужем,
улыбаясь, следят
за смешным, неуклюжим
лётом их аистят.

Смотрит радостно мальчик,
как, затмив небосклон,
упорхает от мачех
квадрильон Сандрильон!

Вот и пара влюблённых
стала в небе на миг,
всё ещё разделённых,
непривычных, иных.

И парят без усилья
над ближайшим леском,
чисто-белые крылья
сопрягая тайком…

Ночь потом опустилась,
шум небесный утих…
Снизойдёт ли, как милость,
шелест крыльев твоих?

Долетишь ли, родная,
ты ко мне среди мглы?
Я ведь крыльев не знаю,
как они – тяжелы?

Или где-то в России,
где стемнело давно,
бьёшься в ставни чужие,
перепутав окно?

Или плачешь в метели,
и ничем не помочь?

…Только льдинки хрустели
в предвесеннюю ночь.

Вот уже и светает,
солнце бьёт по снегам,
в небесах нарастает
торжествующий гам.

Что за пёрышко круто
ниспадает к руке –
так изогнуто, будто
завиток на виске?

От небесного пыла
как оно горячо…
Ты меня не забыла,
не забыла ещё?

Я пером прикасаюсь
к онемевшим губам –
не стыдись, признаваясь,
как ты счастлива там.

И не бойся прощаться,
и не прячь торжество –
я ведь жил ради счастья
твоего, твоего.

Как я рад, что крылатость
ты смогла обрести!
Ты лети, моя радость,
ты лети, ты лети…

* * *
Мне подарили так жестоко
и тьму земли, и свет небес,
и хирургический разрез
от Бреста до Владивостока.

Как будто располосовали
на день и ночь, на жар и лёд
меня, и всё произойдёт
от происшедшего вначале.

Как бы железная дорога
припала шпалами к лицу
и гром над головой, к концу –
от Бреста до Владивостока…

* * *
Оземь яблоки бьют,
………….и не спится мне –
То беременные деревца
Полусонно стучат копытцами,
Порываясь уйти в леса.

Оземь яблоки бьют,
…………и ни ласкою,
И ни силой не сдержишь сад –
Пусть калитки замками лязгают,
За калитками – звездопад.

Оземь яблоки бьют –
…………в полной темени
Гулко катится звук глухой…
Это голос смутного времени,
Голос ясности, что с тобой.

Оземь яблоки бьют,
…………означающе,
Что под небом моей страны
Навсегда моя юность кончается,
Начинаются страдные дни.

Что ж, прощай, молодое прошлое –
Крепок посох, звезда остра,
Начинается непреложное.
Оземь яблоки бьют.
………………Пора.

Из Рима в Скифию

Константину Шестакову

Не возвращайся из ссылки, Овидий! Ну что ты с обидой
пишешь мне письма? Здесь нет восхитительных мидий
Понта Эвксинского, и не сыскать винограда
слаще, чем тот, что растет на горе Митридата.

Помнишь ли, сколько малины внепланово нам выдавала
под Сортавалой, бывало, деляночка лесоповала?
Где б ты ещё пешедрала дошел до Байкала,
или с конвоем вкусил Иссык-Куля и выслушал речь аксакала?

Рим обдряхлел. Даже львы в наших цирках, и те облысели,
наши гетеры с похмелья страшнее, чем смерть, так что не до веселья,
а пред тобой ледяная Пальмира и даже полмира
там, за колючей спиралью Бруно, за шершавой спиной конвоира!

Боги, поверь мне, Овидий, решают, что именно смертному надо,
ты бы сблевал, как и я, сидя в зрительской ложе сената,
слушая, как генералы свой грязный триумф завершают опалой,
заворовавшись в Испании, Ливии, Галлии. В Азии – стыдно же! – в Малой…

Публий Овидий Назон! Счастлив ты: не метафоры – метаморфозы
Скифии суть. Из концлагерной топки в морозы,
или из камеры тесной в бескрайнюю тундру впадая,
и обладая пространством на тысячи вёрст от Валдая,
ты сознаёшь свою жизнь преходящей, но все же нетленной,
за Ойкуменой, за бледной Селеной, цепляясь за обод Вселенной!