1(21)-2019

Ирина Любельская

Кто первый полюбит

(Рецензия на книгу Барановой Евгении Джен)

Книга структурно интересна и нелинейна: видна некоторая закрученность от периферии к центру, как у ракушки-рапана, и одновременно центробежное разбегание направляющих по внешней поверхности: чувств, тем, языковых отражений. Значит, книга сохранила в себе отпечаток сразу нескольких принципов организации – как живой субъект. Работа Евгении Барановой со структурой стихотворения изящна, и это естественное изящество сочетается с аккуратностью как рабочей чертой поэта. Аккуратность эта ненарочита, приятна уму, слуху и глазу. Стихи, какими бы мучительными они ни были в своей теме иногда, легки или остры, и звучание – пронзительно и чисто:

Детства трава худосочна.
Впрочем, не умер пока,
помни, как птица-молочник
реет среди молока.

А вот так звучит тонкая горечь всеобщего дома мёртвых, который закрыт для живых, перевёрнут ногами вверх, как сказочная Австралия. Мы соприкасаемся только стопа к стопе (если и соприкоснёмся к руке рука или щекой к щеке, то не сейчас и не здесь): «Мёртвые растут, пока мы здесь./ Не ходи без стука по траве.»
В поэзии Евгении Джен Барановой детали создают точные опоры, или символы, или отражения целого. Вот каким Садко предстаёт поэт сам для себя: «Омулем-рыбкой пляшет твоя струна / в солнечном масле, выжатом из чудес.» А ещё бурлаком, а ещё – сугубой догадкой – ездоком коней привередливых: «Не уповай на ближнего. Сам тащи / светлую упряжь невыносимых снов.»
Она нежна, она добра и к девичьей влюблённости, к миру киношному, всякому миру вымышленному. Реальный мир сильнее и мрачнее. Но только мир реальный может породить инобытие фантазии и поэзии:

И мальчик, тонувший в «Титанике»,
портретом расцвечивал спаленки
да майки на плоской груди.
Кого-то в подъезде зарезали.
И радость не ждёт впереди.

Движущей силой стихотворения является разность потенциалов между явным и несказанным, между загадкой и пониманием, между синтаксисом и семантикой. Особенно удаётся Евгении эта игра на разности лексических регистров, создающая прелесть и суть стихотворения, удивляющая читателя. Игра – серьёзная вещь, а игроками (автором и читателем) в поэтической игре движет удивление. Движение текста Барановой – плавное и зыбкое, и вдруг в этой волнующей поверхности происходит сдвиг фазы – это и есть затравка поэтического, начало кристаллизации стихотворения, когда одна стихия рождает часть другой стихии: «интересна не форма но мысль / watermelon арбуз ли кавун».
А здесь включение в сугубо западноевропейский контекст (Сервантес! Бродский!) внезапной «Паутинки» Акутагавы, по которой если не грешник выберется из буддийских адов, то хотя бы Будда спустится, порождает эту поэтическую игру, поэтическое удивление и одновременно задаёт смысловую структуру – лестничку, лексические скачки:

Дон-да-дон в голове кихотской
бьёт копытом (не в бровь, а в строй):
«По верёвке б спустился Бродский,
забрал с собой»

Возможно, жизненная цель любой книги – стать квазиживой природой, самоорганизующейся системой. Стихотворения книги «Рыбное место» – это попытка баланса, поиска точки уникального равновесия. Этот баланс ощущается физически (то есть буквально: фонетически, при чтении), читатель оказывается почти что в позиции балерины.
Поэт не может подменить, скрыть или проигнорировать собственную психическую организацию, нервное устройство, напротив, его личность и её особенности – его уникальный рабочий инструмент. Баранова кажется поэтом страстным, порывистым, очень живым, влюблённым в свои настроения. А поэт должен быть влюблен: кто полюбит его мир, если не он первый, кто выведет этот мир в текст, если не он первый: «…Я любила тебя, любила, любила, лю…/ Открываешь глаза – а юности больше нет.»
Авторская самопрезентация в тексте неизменно связана с бытованием языка: контаминациями грамматик и словарей, омонимичностью, паронимическими аттракциями, поэтическим выбором в пользу «ошибки» (только ошибка касается истины), ослышки в пользу такого неочевидного, которое становится более точной очевидностью:

Я – Эми Грант,
I am Мегрэ.
Я детектива персонаж…

Или: «Слово, пожалуйста, выжми себе другого, / как золотую мякоть из тела слив.»

В авторском мире очень много литературы, много именно субъектов литературы. Но вот здесь Мандельштам, Цветаева присутствуют не номинативно, именами-призраками, а прорастают в низких крымских горах, как древесная, как фонетическая жизнь, как жизнь памяти:

…Какая разница с какого
мы переводимся как «прах».Как порох-пламя. Мед-гречиха.
Как вой бездомных Аонид.
Креманка Крыма. Очень тихо.
И чувство Родины саднит.

Евгения Баранова – поэт бега, а не шага, поэт, в котором сменяются его собственные ландшафты и тем живут. Но это и не попытка убежать от чего-то, от чего, возможно, и не стоит бегать.

…Любимец музы, певчий катет!
Смотреть и больно, и смешно.Моя поэзия! Трамвай ли,
от солнышка ли ржавый пёс.
Ты-дух_ты-дым. И осень валит.
И жизнь летит из-под колёс.

Мне дороги стихотворные удачи этого поэта, а более всего дороги такие строки, которые как окно в какое-то ещё одно стихотворение, возможно, несуществующее, цитата из несуществующего. Это захватывает. Поэтому я скажу больше: у поэта не бывает неудач, бывает только грех недопогружения, страх задохнуться, а ещё – только ненаписанное, потенциальное, огромное море изобилия, которым он дышит, знает его природу. И иногда зачерпывает в ладонь.

или гладкая шея коня
или терпкие осени дни
интересна не форма но я
не умею пока объяснить

Примечание:

Любельская Ирина. Поэт. Автор книги стихотворений «Ключ» (Екатеринбург, «Евдокия», 2015). Стихи публиковались в журналах «Арион», «Знамя», альманахе «Белый ворон» и др. Родилась в 1986 г. Живет в Московской области. Инженер-химик. Религиовед.