Журнал поэзии
«Плавучий мост»
№ 1(25)-2020

Иван Жданов

О поэзии и поэтах em>

***
Без Божьей помощи всякий художнический труд напрасен, потому что безблагодатен. И никакие черновики, по мнению Меламеда, не должны смущать, поскольку они – свидетельство уточнения слышимого, открывающегося. И не самопорождение, не саморазвитие произведения оправдывает автора, а именно это неустанное вслушивание в то, что в старину попросту называли голосом музы. В противном случае все сводится к своеволию автора, к его хотению прекрасной формы и, в конечном счете, к самовыражению. Само по себе самовыражение не является отрицанием дара, но именно потому, что понятие дара не есть что-то безусловное в наш позитивистский век, оно вполне может оказаться фиктивным (призрачным), если его не учитывать, а полагаться лишь на мастерство и умение.
Красота стиля и приемов – всего лишь материальные признаки того, что невозможно представить явственно. Присутствие магнитного поля можно показать железными опилками, но железные опилки сами по себе не могут вызвать магнитное поле. И это понятно каждому школьнику. Но как язык (словесный материал) соотносится с духовным смыслом необъяснимо в простых и однозначных категориях. Остается довольствоваться общеупотребительным вкусом, а эта вещь соответствует мере, но никак не измерительному прибору. Поэтому суждения о поэзии начинаются с осмысления орудийных предпочтений автора и чаще всего ими и заканчиваются. Есть явления, которые принимаются как аксиомы, но не на всякую аксиому найдется свой Лобачевский. И тогда вкусовщина подменяет вкус.
Достичь того, чтоб прошлое стало явью, выходит, можно только через смерть. Как и преодолеть пресловутую необратимость времени, которая отдаляет от тебя твоих любимых и близких, можно только через смерть. Поэтому и вглядывался поэт в нее, как в нечто обнадеживающее и спасительное. За ней как за какой-то преградой, за каким-то барьером обретается мир давно утраченный, но неисчезающий.
И после смерти поэта продолжается одинокая битва за жизнь в ее неповторимом начале, с каждым стихом приближаясь к победе.

* * *
Я познакомился с Блажеевским в период своего внутреннего сомнения в понятии «лирический герой». Поэзия того времени сильно отсвечивала серебряным веком. Шло это от отталкивания от шестидесятничества с его благодушеством к социализму с человеческим лицом. В такое лицо уже никто и не верил. Не было веры ни к близкому прошлому, ни даже к дальнему. И над этой пустыней возвышались непререкаемые столпы-образцы невиданной эстетической и этической силы. Ведь каждый из серебряного века выстраивал свою биографию в своем письме не менее как житие. Для нас они были как святые. Но держаться на их уровне было нелегко. Надо было обладать таким же даром несомненности своей жизни. А вот этого-то как раз не хватало нашим современникам. До трагичности судеб было далеко. Хотя… Жизнь всякого по-своему трагична. А трагичность – это то, что приводит к катарсису. К просветлению. А его что-то не чувствовалось в стихах моего поколения. Поэтому отчаянье, боль утрат и невозможность построить свою судьбу вопреки сложившейся исторической ситуации перерастало в уныние, в нудьбу, нытье. От этого сводило скулы, это раздражало… А напрямую никто и не хотел говорить. И вовсе не из опасения подвергнуться преследованиям властей, органов. Открытая гражданственность претила, считалась дурным тоном. Хотелось чего-то более устойчивого, чем этот дребезжащий мир. Хотелось найти другую, свою – историю. Потому что нытье легко впадало в иронию, цинизм, обрастало черным юмором. И это даже стало нравиться публике. На выступления концептуалистов набивались толпы, как на концерты рок-музыкантов.
Казалось, лирический герой умер. Исчез безвозвратно. Были в ту пору и так называемые традиционалисты, которые по традиции же сохраняли приверженность и к лирическому герою. Но от этой приверженности их мир казался замкнутым таким образом, что в него не впускалась реальная историческая шизофрения, нелепость и абсурдность частной жизни, какая-то сюрреалистическая неприкаянность бытия. Дискредитировала ли она себя в глазах измученной современности? Она пыталась сохранить нравственные устои, как нечто завещанное, извечное, а получалось, что осмысление этой завещанности откладывалось на потом, на «поживем-увидим». А пока… Вот тогда и появилось это неловкое в общем-то выражение «малая родина». А и что дурного в любви к дому, к тому, что его окружает, к тому, кто его населяет? Но по большому счету и это не приводило к просветлению. Честно ли взять и охранить себя ограничением? Честно ли закрывать глаза на то, что этот ограниченный (вполне самодостаточный) мир омывается сокрушительными стихиями, которые как непредусмотренная ржа проступают на облике лирического героя. Если честность такова, то лирический герой скомпрометирован безнадежно… А поэт, он что? Его тащит закон предопределенности: как жить, как писать, идти ли (то есть по тому времени, пробиваться ли) в литературу (в целом вполне презренную) или быть себе литератором потихонечку, как говаривал Толстой: переводы, сказки для детей, тексты песен или что-нибудь в этом роде. Даже спичечные этикетки можно редактировать. Ясно, что в литературу так просто не пустят, надо чем-то платить. Платить мерзило – значит, сбочь. А сбочь-то как раз и кипела настоящая жизнь. Не ангажированная. Шила в Москве не утаишь – как-то пришло мне в голову. Потому что стоило объявиться интересному поэту – не в печати, не на публичных мостках – как о нем тут же узнавали. По подборкам, передающимся из рук в руки, реже – по магнитофону.
И вот стихи Блажеевского. Еще одно бродячее зеркало – подумалось. Сугубый реализм. Никакой литературщины. То есть минимум скрытых цитат, намеков на извечные темы. Открытое письмо. И вместе с тем изумительный по силе звук, безупречная композиция. Сурово по форме (никаких излишеств), а по духу проникновенно, пронзительно. Вот биография, не нуждающаяся в повествовании, она вся в стихах. Мужество беззащитности, намеренная, почти высокомерная незащищенность. Слова поэта, по Пушкину, суть его дела. Современный человек отличается тем, что думает одно, говорит другое, а делает третье. Уж в чем-чем, а в сентиментальности его не заподозришь. То есть в какой-то природной нечаянной доброте, чувствительности души. Если это есть в человеке, а тем более в поэте – это уже само по себе редкий дар. А если он еще и бесстрашен – это вообще подобно чуду. Мы благодарны Богу в таких случаях. Мировая какафония, прорва диссонансов не способны затмить чудную мелодию, которая искупает все.
Бесстыдность лирики (по слову Ахматовой) – не бесстыдство (не бессовестность) автора, которое ставит под сомнение вообще существование самой лирики. Ее свойство – быть голосом любого, кто к ней прикоснется. Отсюда-то и появляется понятие лирического героя (по Тынянову); между ним и автором (то есть человеком, написавшим текст) – устанавливается некое мерцание, зазор. Фигуры первого и второго порядка то сливаются до полного совпадения, то раздваиваются до несопоставимости. Цель автора – либо избежать раздвоенности, либо довести ее до конкретного различия. А в пространство между этими фигурами может поместиться все что угодно: стилизация ли, юродство, бесшабашность, даже стеб с матюгами. Главное – это должно соответствовать тому, что могло бы оправдать бесстыдство автора, если оно оказывается его прерогативой. И только совесть – условие цельности лирического героя и условие спасения автора.
Бесстыдность – бесстыдство: две стороны одной медали? Что это за медаль? Уж не награда ли за терпение в удержании цельности. Но за цельностью выбор: кому окаянство, а кому блаженность. А возможна ли бесцельная цельность? Может быть. Но это не случай Блажеевского. Его цельность имела цель. И не ту, что оправдывает средства. Он был возвышенно щепетилен для этого.

* * *
И только ближе к концу восьмидесятых годов Викторов вновь стал печататься. Он тоже шел в традицию, но в традицию очень глубокую, и в этих корнях искал непререкаемое, неуничтожаемое, неистребимое.
А что касается чистоты и качества стиха – это безупречно. Это тот случай, когда по одной-двум строчкам можно понять, что перед тобой поэт. Дальше можно спорить, не соглашаться, говорить: вот тут недотянул, там провалил. Викторов – живой художник, с ошибками, промашками, завихрениями. Но он настоящий.
К концу жизни Борис Викторов был уже в такой силе, что никакие новомодные веяния, включая постмодернизм и что-либо около него, не производили на его творчество никакого влияния. Игнорирование понятия лирического героя становится актуальным неспроста. Всякая категория, вразумительная поначалу, начинает остывать, спекаться в некую массу, основным свойством которой становится самоповторение вплоть до пародирования, пересмешничества. И даже искренность превращается в обязательный атрибут, то есть вполне формальный. И тут искусство попросту исчезает. Значит, надо снова учиться говорить, говорить, а не высказываться, не самовыражаться в рамках готовых нарративных комбинаций. И оказывается, что путь к прямому высказыванию вовсе не является самым прямым. И даже элементарный дневник беспомощен перед этим. Почти всегда в таких случаях искусство в выигрыше, а художник в проигрыше. Он должен принять это как жертву.

* * *
Мой выбор пал на Казанцева из-за его приверженности к свету в душе. Свобода слова в нашей современнности вроде бы позволяет выражать свои мысли и чувства как придется. Однако не перестает удивлять нарастание протестанства и отчуждения, сторонности в помыслах людей современной культуры. Думать и чувствовать так – личное дело каждого. Но именно личное, а не повсеместное. И не знать этого просто неприлично Так и хочется сказать: засуньте ваши фиги поглубже в ваши дырявые атласные карманы. Хоть и талантливые Вот Казанцев не из таких. Я думаю, он пережил и перестрадал не меньше плакальщиков куда моложе его. Но свет – это то, отчего светло, отчего рождаются сочувствие и сопереживание.