Журнал поэзии
«Плавучий мост»
№ 3-2023
Елена Лапшина
«Неуловимой вечности сквозняк…»
Об авторе: Елена Евгеньевна Лапшина – родилась в 1970 году в подмосковном Фрязино. Окончила экономический факультет Московского лесотехнического института. С 2003 года член Союза писателей Москвы. Стихи публиковались в журналах «Новый мир», «Дружба народов», «Октябрь». «Арион» и др. Автор четырех поэтический сборников, вышедших в издательствах «Летний сад» и «Русский Гулливер». Член редколлегии журнала «Дружба народов». Лауреат международного литературного Волошинского конкурса, Международного поэтического конкурса имени Н.С. Гумилева «Заблудившийся трамвай», дипломант премии «Московский счет». В журнале «Плавучий мост» публикуется впервые.
* * *
покорившей время.
Здесь ночь под стать маслинам и паслёнам,
а после – день, залатанный зелёным –
тугой листвы калёной колотьё.
И сквозь неё – белёные скульптуры
дичатся пережитками культуры,
приморскими реликтами её.
Где прошлого упорная проруха,
где воздух сух и дрожь важнее слуха:
бьют простыни (та – ластом, та – хвостом),
морское largo переходит в lento –
солёный всплеск, слоёный запах лета
и птицы, – как чаинки в золотом.
Потом досмотр дневных приобретений –
укусы ос, царапины растений –
лежи-считай, пока не надоест.
Здесь августа число сороковое,
поросшее колючею травою,
да моря исполинский палимпсест.
* * *
В такую ночь не верь дневным наукам,
когда вокруг всё делается звуком
и различим на слух и вздох, и взмах.
Вот жук, полночный дом обеспокоив,
шуршит по краю содранных обоев,
ползёт и оступается впотьмах.
И кажется, все, бывшие до нас,
хозяева сидят за чашкой чая –
как будто бы с тех пор и до сих пор
всё длится тот же самый разговор.
Мы лишние и мы сидим, скучая,
ни слов, ни голосов не различая,
как сонные тетери в поздний час.
Лишь различим во время разговора
негромкий стук фаянса ли, фарфора…
Всё та же кухня, те же стол и стулья,
и тихий гул, идущий, как из улья,
невнятная кухонная возня…
Фонит буфет, подрагивают стёкла:
слова остались – ни одно не смолкло, –
неуловимой вечности сквозняк…
Где пили чай с распаренной травою –
гудение, как пенье хоровое, –
и в комнатах скрипучие кровати,
и дерево – поющее Амати! –
и лишь луны безмолвный адуляр…
И чудится, вот жук взойдёт по доскам
с тяжёлою спиной, натёртой воском,
раскроется, как лаковый футляр,
взлетит и тоже
станет
отголоском.
* * *
Покуда не настала немота
и корка льда не скрыла кромку рта,
пока ещё не властвует остуда
и длятся дни, и множатся стада,
и всё ещё до Страшного Суда
предвечным поцелуем жив Иуда, –
нам ведомо, что времени в обрез.
Но всё ещё вдали бирнамский лес
и вечно упование на чудо.
Покуда память смертная дана,
пока почивших знаем имена –
как будто бы застывших меж мирами,
чудно одетых в шёлк и шевиот, –
и время в фотографии живёт,
как древоточец в деревянной раме.
Пока красавка дразнит мотылька,
набрав нектар на кончик языка,
и бытие исполнено дарами,
покуда мышца Сущего крепка.
Каких тебе ещё щедрот? – изволь:
вот белый рис и пёстрая фасоль,
поющий дрозд и ветер вездесущий,
в жару – прохлада тени и воды,
и мужество в предчувствии беды,
и соль земли, и горний хлеб насущный.
Ты зришь в уста читающим с листа –
в чащобу соловьиного куста,
где всё в дожде – и крона, и коренья.
И дождь идёт, пронизывая лес,
как Сам Творец от полноты Небес
пронизывает всякое творенье…
* * *
Какого же рожна, какая хворь накрыла,
хоть не на что пенять – всё лучшее сбылось.
Сам Бог не выдаёт, свинья воротит рыло, –
а жить невмоготу – бессилие и злость.
И всё в ней – манный ком, бухгалтерские счёты:
за бабушку, за ма… И сколько не мяучь,
как выкормыш-малец, набил её за щёки –
и выплюнуть нельзя, и проглотить невмочь.
Нелюбящая дочь, сердечная сурдинка –
вина моя не спит и очередь идёт.
И каша подо мной с комочками суглинка
заест за всех про всех, ко всем меня причтёт.
* * *
Свой малый век живёшь-кукуешь –
постишься там, палишься здесь.
И вдруг так люто затоскуешь,
как будто был, да вышел весь.
И всё-то клин, и всё-то боком, –
А сам, б**, платяная вошь,
как будто ходишь не под Богом,
как будто смерть свою зовёшь.
Покоя нет – гуляй, рванина,
пока на всех она одна –
великоросская равнина,
где воля гибели равна.
* * *
В тиннитусе, шумящем, как волна,
где кромка – дна ли, дня – обнажена
и только шум дождя в сухом остатке,
там чуть притворена ли, заперта
спит розовая раковина рта
с музыкой звука, маскою зевка,
с недвижимым моллюском языка –
и сны его бесхитростны и сладки.
Пока шумит небесная вода,
насельник безо всякого стыда
не покидает известковой клетки –
хозяин, нерачительный вдвойне,
он истончает в мыслимой вине
округлую жемчужину таблетки.
И засыпает в этой глубине.
Но Слово жжёт, входящее извне…
Когда же наступает время слуха, –
исполнится, чего ни попроси, –
ты к створкам губ раскрытых поднеси
Всеслышащую раковину уха…
* * *
Там – то приливы, то отливы,
земля и сущее на ней.
А здесь – не веточка оливы, –
паучья весточка верней, –
где остаются в одночасье –
и скорбный труд, и жизнь взаймы.
А мы тут – в праздности и счастье,
как будто посреди чумы,
облюбовавшие виварий,
урвавшие сиамский рай –
тварь, прилепившаяся к твари,
в ковчеге, канувшем за край, –
разбитом, гнилью оплетённом…
И мы глядим со дна его
на звёзды в небе полудённом,
не понимая ничего.
* * *
Что ни сон, то покойник, то ищешь покинутый дом,
то надо остаться, но в сумерках едешь и едешь…
Бессонная жизнь утекает своим чередом:
капкан на неё не поставишь, в стакан не нацедишь.
И узы не вечны, и нити её не прочны,
и стрелки (от слова «стреляют») её не точны.
Исчислившим беги её не за то ли расплата,
что детское время казалось и было ручным,
пока умещалось на малой шкале циферблата.
Так тикала полночь, а время пришло и ушло, –
когда мы по дури ходили туда в самоволку…
А помнишь, Хаврошечка лезла в коровье ушко? –
как нитка в иголку.
Родная юродка, челночницей в этой/иной –
с верблюжьей повадкою, льнущая ниткой льняной
(лицо ли, изнанка пестрит узелками на память), –
я здесь и не здесь, разделённая сном и не сном,
спешу за иголкой в безвременье этом сквозном –
всё ближе бликует, всё чаще и чаще мелькает…
И даже не скажешь: «Я сделала всё, что могла», –
а нитка короче, и кажется жалом игла,
и будто сибирская Лета меня окликает…
* * *
Когда мы были с Богом наравне, –
с тех пор, как мы менялись баш на баш с Ним,
минула жизнь, и, выросший во мне,
Бог перестал быть детским и домашним.
Он отдалялся, так неудержим, –
то опекал, то упрекал сурово.
Он стал непостижимым и чужим,
как взрослый сын, ушедший из-под крова…
* * *
Доедешь сумерками ранними
и окочуришься к семи
в дому, засиженном геранями,
с гранёным запахом зимы.
Кого не вывели, не вымели
(налей, и выпей, и налей), —
насельники вещей не вымерли
и наблюдают из щелей.
И ты сидишь на даче явочной,
где быта летнего черты,
средь мертвечины этой яблочной,
угольных веток черноты.
В потёмках брезжится прогалина,
от подоконника сквозит.
И ходит дерево поганое,
и в окна палкою грозит.
* * *
Вот, гляди: буква Д – это Будда,
Т – тоскующий Сын об Отце.
Человек – угловатая буква –
умалится до точки в конце.
То локтями – за злачный и сочный,
то баюкая руку в руке,
мы стоим – кто заглавный, кто строчный –
всяк живой в этой тесной строке.
Мёртвый что – он меж буквиц пробелом –
в назывном ли ему, в наживном…
Неопознанный, белый на белом,
обнажённый, в шкафу выдвижном.
* * *
Встанем всяк пред Тобой во своём невеликом чину, –
наше щастье обещано и – вопреки – ощутимо.
Только, если оно не навечно, то, Отче, – к чему?
Погляди, в межполосье ростков боевая щетина.
И цветущий миндаль, и кузнечик в подоле травы
улыбаются нам сквозь костры и могильные рвы –
претерпевшим потери, чуму-нищету-вшивоту, –
кто Тобой не забыт, но в пути заплутал и забылся.
И щепотка песка ли, щекотка скользнёт к животу –
это камень за пазухой дрогнул и снова забился.
Будто мы и не жили, нас паводок не настигал,
ничего повреждённого, невосполнимого, злого.
Будто птица на ветке воспряла и Бог Нахтигаль
повторил от начала времён сокровенное Слово.