Журнал поэзии
«Плавучий мост»
№ 2-2014
Дмитрий Артис
Стихотворения
Поэт. Род. в 1973 г. в г. Королёв Московской обл. Окончил Российскую академию театрального искусства и Литературный институт им. А. М. Горького. По его пьесам поставлены спектакли более чем в двадцати театрах по всей России и ближнему зарубежью. Публикации: «Дети Ра», «Зинзивер», «Другие берега», «Современная поэзия», «День и ночь», «Юность», «Российский колокол», «Литературная газета», «Бельские просторы», «Литературная Россия» и др. Книги стихотворений: «Мандариновый сад» («Геликон+», 2006 г.), «Ко всему прочему» («Русский двор», 2010 г.), «Закрытая книга» («Авторская книга», 2013 г.).
Живёт в Санкт-Петербурге.
Три года мне, и было мне когда-то
всегда три года, словом, ерунда,
и падал снег, вставал и снова падал,
и было так светло, как никогда.
И было так воистину спокойно,
и тихо так, что не хватало сна.
Я лез на стул, потом на подоконник,
смотрел в окно и прыгал из окна,
и падал в снег, вставал и снова падал,
и вырастал на четверть головы.
Оно мне надо было? Надо, надо,
увы.
Только любовь, Марина, и никакого бренди,
молча войди, разденься, свет погаси в передней,
дверь посади на цепи, а полумрак – на царство.
Сердцу необходимо замкнутое пространство.
Здесь: ни стола, ни стула, сорванные обои
и на железной койке место для нас обоих.
Но это много больше, но это много шире
неба — в своём размахе,
солнца — в своей вершине.
Ночь (или что-то вроде этого), спи, Марина,
страсть к перемене родин даже меня сморила.
Будто уселись в сани, катим от дома к дому:
то к одному пристанем, то прирастём к другому.
Стылое чувство долга не намотать на палец,
видимо, слишком долго жили, не высыпаясь.
Что же теперь согреет в этой ли, в той отчизне?
Спи, засыпай скорее, сон мудренее жизни.
Детский чернильный пенал,
Или чернику в лесу,
Что никогда не сбирал.
Не тень цветущего каштана –
побеги от скрещённых спичек.
Вот этот низенький куличик
пусть будет холмик Мандельштама.
Какая, в сущности, умора
произносить: никто не вечен.
Пиковой маковкой увенчан
свод жестяного мухомора.
Песок рассыпчатый, неловкий,
чуть намочить его из лейки.
На разноцветные скамейки
садятся божие коровки.
От песнопений карусели
до колокольного разлива.
И скорбь воистину красива,
чиста, как детское веселье.
Когда не станет смерти никакой –
ни медленной, ни скорой – никакой,
щемящий неминуемый покой
миры наполнит жизнью никакой –
ни медленной, ни скорой – никакой.
И мы одни с тобой (рука в руке)
пойдём к реке, и будем налегке,
и перейдём ту реку налегке –
рука в руке – моя в твоей руке
спульсирует, как рыба в тростнике.
И снова станет жизнь такой, какой
была до самой смерти никакой,
и снова станет смерть такой, такой,
какой была до жизни никакой,
какой была и – никакой другой.
Вот и садимся мы за семейный ужин:
я – во главе стола, поскольку являюсь мужем,
отцом, основателем, рядом, поджав носы,
пристраиваются жена и малолетний сын,
вернее, в шелка дорогие наряжена,
во главу стола водружает себя молода жена,
и мы, затаив дыхание, разинув голодные рты,
видим как дробятся прожаренной пищи пласты,
ещё вернее, оправленный нимбом косым,
во главу стола взбирается малолетний сын,
жена с ложечкой, а я с тарелочкой,
аки птицы небесные, вьёмся над деточкой.
«Не убоится верности предавший» –
ввернёшь и замолчишь на пару дней,
обдумываешь реплику: чем дальше
уходишь в речь, тем паузы длинней.
«Не убоится пастыря заблудший» –
и тишина, хоть колоколом бей,
величественна поза, лик: чем глубже
суждения, тем выглядишь глупей.
«Не убоится вечности убивший» –
молчание, по-гамлетовски тих,
взволнован как ребёнок, но чем ближе
тебе слова, тем непонятней стих.
По ночам тишина,
ни шагов по квартире, ни песен.
Потолку не верна
аккуратно ползущая плесень.
Отлепила обои,
теперь поднимает паркет.
И спокойно до боли,
которой, как правило, нет.
Остаётся одно:
получать удовольствие нищих,
погружаясь на дно
подсознания – гулкое днище.
Там строитель рябой
дармовой гастарбайтер-эстет
переклеит обои,
споёт, подровняет паркет.
Этот малый зловещ,
на суровую долю не ропщет.
Подсознание – вещь,
но реальность и тише, и проще.
Не ложись к ней в постель, никогда не ложись, никогда,
даже если метель за окном и в груди холода,
даже если один и конца одиночеству нет,
сам себе господин – сам себе неизвестный поэт,
не ложись к ней в постель, никогда-никогда не ложись –
это больше, чем цель, на которую тратится жизнь,
это больше, чем жизнь, при которой немыслима смерть:
никогда не ложись и не думай такое посметь,
никогда, никогда, потому что не надо, нельзя,
и не чувствуй стыда, уползая, на брюхе скользя
по неровным полам, по стене, потолку – всё равно,
пусть уже пополам разрывает желание, но
не ложись к ней в постель, как занюханный поц, не мельчи,
даже если модель отношений иного не чтит,
даже если нагой, тебе некуда деться в ночи,
к ней в постель – ни ногой, ни рукой, упирайся, кричи,
потому что нельзя, потому что не нужно тебе,
эта всячина вся, эта женщина с богом в ребре
не твоя параллель, не твоя, не твоя благодать,
не ложись к ней в постель, я ведь знаю, ты ляжешь опять.
Автобус набит овощами,
протиснулся еле,
неплохо прикинулся щавелем,
чтобы не съели,
протиснулся памятно, быстро,
повис между репой
и, кажется, тыквой ребристой,
холодной, свирепой.
В автобусе, чай, не на пудинге,
день подытожен:
кондуктора нет и не будет,
водителя тоже,
дорога сама под колёса
ложится упрямо,
несёмся: то криво, то косо,
то ровно, то прямо.
Неловко чего-то моркови,
таращится в окна,
тому подтверждением корни
пустившая свёкла.
Изрядно помятый томат
выражается матом,
настойчиво требует мат
предоставить томатам.
Во мне, как у местного щавеля,
снижена плотность
и я без конца ощущаю
свою инородность.
Борис Кутенков
Божественная мерзость бытия
мы повторимся в детях.
Отсюда – и характерные мотивы падения и опоры:
жизнь без ощущения земли;
иметь один вестибулярный остов.
отчасти божественно мерзким.
отныне приветствую звоном щита
и жизнь без любви принимаю.
И оттого мне постоянно дурно,
Что слишком часто думаю о ней
И о другой нет времени подумать.