Валерий Исаянц

Стихотворения
Стихи

Валерий Исаянц родился в 1945 году в Воронеже, закончил филфак ВГУ. В 1978 году вышел первый сборник его стихов «Облики» под редакцией Арсения Тарковского. После этого стихи Валерия Исаянца нигде не печатались более тридцати лет. Он фактически выпал из социума, лишился жилья, странствовал в электричках по центру России. Большая часть архива поэта 70-х и 80-х годов утрачена.
Анастасия Цветаева, с которой Валерий Исаянц познакомился в 1971 году в Крыму, посвятила дружбе с ним отдельную книгу – «История одного путешествия», но не хотела обнародовать эти воспоминания при жизни. Они были опубликованы лишь в 2004 году, к 110-летию со дня рождения писательницы.
В 2013 году в издательстве «Водолей» вышла книга стихов Валерия Исаянца «Пейзажи инобытия». Она состоялась благодаря воронежским энтузиастам, несколько лет собиравшим черновики, которые Исаянц носил в своей походной «суме», переписывали и сохраняли тексты. Сейчас поэт по-прежнему живет в Воронеже.

* * *
Морщинистая, в яшмовых прожилках,
которых слишком много на двоих,
глядится ночь в окно, как старожилка,
на век опередившая своих.

Чем далее и старше, тем скорее,
по целине неторного листа
отстукивает ямбы и хореи
упущенного времени состав.

* * *
Дом отступал к реке, как Наутилус,
приборами почуявший январь.
Антоновки неистово молились,
но осень ранняя вела себя, как тварь.

Береговушки рыскали по-сучьи.
В предчувствии недетских холодов
густела кровь в скрещённых жилах сучьев
и закипала в мускулах плодов.

* * *
Мы встретились на иньском берегу
у мерных льдин в балтийстовом просторе.
Небережливо льёмся в сольный гул,
что волнам Адриатики проспорен.

Я – нварь дрожащий. Ветер и мороз
воплощены, как зов трубы и свиток.
Я ничего не помню из-за слёз,
но нить моей печали не извита

и тянется к отверстию в углу.
Здесь рукописи гаснут, как мигрени.
Я прохожу, как дромадер в иглу,
в костюме-тройке светоизмерений.

И голос мой в молчанье тяжелеет,
и Слово слышит, как его зову.

В дальнем поезде

О этот скрип в ушах,
как будто волос
отменный самый в смычке Страдивари
мне замещает в перепонке голос –
быть может, ангельский, когда им в морду дали.

И этот скрип в ушах – волос пространства,
накручиваемых на гуд колес
на станции – какой? –
согнал меня: избранством
услышать блеянье, расстроиться до грез.

Смех космоса

Как бы художникам Врубелю и Пикассо, что делали Двери…

1.

У Скрипки – выпаденье деки,
ее поставило стоймя,
открыло внутрь… И – до Мекки
смычок скользнул…
А в дверь – нельзя!

2.

Там, внутри, у скрыпача Пикассо,
прислонясь к дверному косяку,
в кепочке держал беднарик кассу –
набросали за день на бегу…

Слёзный воск еще на платья капал,
Шуберт предлагал смычковый мех, –
а из-за двери – сквозь стон Каабы –
Космос хохотал, как человек!..

* * *
– Быть Моцартом – нормально!
– Непреложно –
быть Моцартом! Вперед!..
– Но там Сальери!!…
– Тогда давай пройдем из дальней двери!..
– Вот так… на цыпочках… тихонько…
осторожно…


* * *

Кусок наследия того, что передал
Ван Гогу Боттичелли, взял Шагал!..
Да, видел сам, как он тащил и прятал –
высокой мысли собственной в угоду!..
Причём так подгадал, чтоб в непогоду…
Да, показания свои скрепляю клятвой!..
Нет, я не брал!..
Не перепрятывал!..
Да что ты!..
Не дали б сами ни за что!.. Такие жмоты!

Фундаментальное приношение
незримому памятнику,
исходящему с улицы Моисеевой

1.
Муза и Гений, живущий в диване,
читали стихи на моё раздеванье.
Варежки, шапка, ботинки, сума…
Я выиграл всё. Наступила зима.

2.
Стихи с реалиями Гений утаил.
Пишу пустое: выше, выше, выше…
Моё перо вернее пары крыл,
осиротивших выжитую нишу
в стене под куполом. Убожеский фасад –
небесоскрёб с осыпавшейся фреской.
Возврата нет, но обернусь назад
и позову с собой пустое место.

3.
Исходим из предположенья,
что мы – на самом деле – мы.
Мороз. Простору всесожженья
сигналят ветхие дымы.
Чем пахнет? Кровом или пищей?
Жизнь догорает, как музей.
Ты искушён, больной и нищий.
Садись. Вот камень. Мой и сей.

* * *
Да в то ли мы столетие попали? –
Душа зажмурилась, но из последних сил, –
здесь кто-то скалами большой огонь кресалил!

(Отбитые куски я обходил,
но чувствовал, что кто-то по следам
за мной идет, психически сминая…)

Душа зажмурилась, но шаг я убыстряю!
Почти бегу!.. Похоже, успеваю…
В вагон влетаю!.. Слава поездам!

* * *
Четырехмерно знание о Глыбе
Большого Берега – не к нам благой земли.

Но оживляет вдруг часы в руках Кулибин,
и с мест срываются на глади корабли.

* * *
– А ныне мы на берегу, –
сказал Сенкевич, –
но в сердце – боль
от чужеземных вмятин,
и каждый день Корабль Небесный
внятен,
и большее скажу –
не всякому он виден.

Лес

Нас три-четыре. Помешались тени
и прячутся за наши голоса.
На день пути вокруг горят леса
раскидистых реликтовых мгновений.
По мигу в час. Проходит полчаса.
Куда деваться дальше, я не знаю.
Так как-нибудь. Какая-никакая,
а все же вот такие чудеса:
заржавленная певчая коса
по пепелищу бродит, намекая,
что вскоре, не сияя, не звеня,
усталая, запнется об меня.

Потом лежит, прижатое росой,
под ультранемариновою сенью,
распорото до неба по косой,
туманное пустое Воскресенье.
Сто экзерсисов, сорок миражей
я на его потратил описанье
у Мурома, за Тверью, под Рязанью…
Сомкните лики, близится касанье
ведомого с неведомым. Уже.

Да. Это – я, Святая Полутень.
Мне сам Господь приотворяет воздух,
настоянный на говорящих соснах,
сдвигая шапку неба набекрень.
Я земленею. Человечный лес
остыл и жаждет теплого – людского.
Поэтому отсюда, из-под Пскова,
уйти совсем сейчас – не интерес.
Единственный на тридевять небес,
я остаюсь – ничтожный эпилог,
кость от костей Создателя вселенной –
здесь лишь затем, чтоб первородный слог
приемлем был смолою постепенно
в янтарный многосильный оберег,
спасающий от нас под Вавилоном.

Светает. Пахнет сыростью, паленым.

Довольно. Точка. Выпадает снег.