Журнал поэзии
«Плавучий мост»
№ 4-2014

Анна Маркина

Стихотворения

Маркина Анна Игоревна. Филолог, преподаватель, редактор.
Родилась в 1989 г. в Москве. Живет в подмосковном городе Климовске.
В 2014 г. с отличием окончила Литературный институт им. Горького, семинар детской литературы А.П. Торопцева.
Лонг-лист премии «Дебют» (2007 г.), Гран-при фестиваля авторской песни «Журавлиная родина» в номинации «Поэзия» (2007 г.), победитель конкурса «Под одним небом», финалист «Илья-премии» (2008 г.), победитель конкурса «Вдохновение» (2009 г.), лауреат премии «Серебряный стрелец» (2011 г), специальный приз конкурса «Поэтическая аптека» (2013г.), лонг-лист премии «Северная земля» (2014 г.) победитель в номинации «Дебют» «Российского писателя» (2014 г.), призер Чемпионата Балтии по русской поэзии (2014 г), шорт-лист арт-фестиваля «Провинция у моря» (2014 г.)
Публикации стихов – в «Зинзивере», «Новой Юности», «Авроре», «Российском писателе», «Слове». В сборниках, выходивших по итогам литературных конкурсов: «Лепестки ромашки» (2007 г.), «Под одним небом» (2008 г.), альманахе «Илья» (2008 г.), «Серебряный стрелец» (2009 г., 2011 г.), «Вдохновение» (2009 г.), в некоторых др. изданиях.
В свободное время путешествует. Объехала половину Европы автостопом. Любит верховую езду и конные походы. Пишет стихи, поэмы, пьесы и рассказы. Любит людей, оперу, кино, шахматы, поэтические слэмы и фестивали.

* * *
Плыву, хоть нет ни лодки, ни весла.
И хорошо, что не дано мне лодки,
что боль свою я, как и все, несла,
по рекам, автобанам, околоткам,
среди старух, ментов, лишайных псов,
чиновников, запретов постоянных.
Шагами покрывались расстоянья,
могилы – дрожью близких голосов.
Я научилась принимать всерьез
слова и недалеких, и счастливых,
и сброшенные, словно сотни звезд,
на дачи бомбы красного налива,
и руки детские (белым они белы),
не знавшие работы и занозы,
и по ребенку ласковые слезы,
горчащие, как сонная полынь.

Не разлюби, смотри, не погуби
земли твоей, укрытой тьмой и стонами,
заплаканной процессией рябин
и на крови настоянной.

* * *
Уехать за тридевять… письма и стансы
писать до полудня в замшелом отеле,
тащиться за булочкой в сквер еле-еле,
грустить оттого, что подольше остаться
соседи по номеру не захотели.

Пройти для людей, будто склеила ласты,
подальше от всяких надежд и претензий,
замерзнуть, проехавшись ночью по Темзе,
и вместе с портье, как пират, одноглазым
смотреть до рассвета на пену гортензий.

* * *
Бабка моя померла, нет сорока дней.
И постепенно сходит помнящее о ней:
брошенный огород, бывших борозд линии,
буйной крапивы рост, губы рябой малины.
Место на рынке, где копеечка – у руки,
где продавала лук, клубнику и кабачки.
Все отошло, все. Теперь не растет лук.
В доме уже мычит песню свою внук.
Пес, стороживший дом, не причитал о ней,
он просто стал еще косматей, худей и злей.
Баня сгорела в ночь, сарая давно нет,

в сарае был угол, где повесился мой дед.
Господи, сколько люди душу к тебе несут!
Бабку мою четвертый только замял инсульт
(крючит, парализует и отнимает речь,–
ангелы продолжают долгую жизнь стеречь).
Похоронили под кузнечиков хор трескучий
бросили горсть земли: ну, наконец, отмучилась.

* * *
Что ты хочешь услышать? Что тихо, смешно, муравейно
тянем лямку, волынку, живем, я со всеми живу,
но во мне не осталось ни нежности, ни вдохновенья,
только горечь, которая держит еще на плаву.

Что тебе до собранья моих неуемных печалей?
У тебя вызревает своя золотистая грусть.
Шторм случится для всех, кто имел неприятность отчалить,
груз случится тяжелым у всех, кто не до смерти пуст.

Шевеление тканей в грозу на телах бледно-зыбких,
козырьковый наклон и вода на пруду холодней,
за решеткой дождя, как фрагмент обреченной улыбки,
стынет радуга и тяжелеют деревья под ней.

Все дворовые псы носят летом короткие клички
и подлиповый запах сгустившихся желтых духов.
А о личном – не спрашивай лучше пока что о личном,
это пойло оставь для моих подурневших стихов.

Вот сижу под Москвой. Комаров развелось, что знакомых,
налетают толпой даже в час, когда день непочат.
На углу продают пирожки, виноград и лимоны,
но лимоны, как взгляды, здесь присно и ныне горчат.

Экономим копейки, но больше на нас экономят,
ты во всей своей сложности – кубик – такой вот бульон,
или палочка в провинциальной газете, где номер
на две трети рекламой такси и котят заселен.

Можно влево пойти, но здесь жизни не купишь в аптеке,
если прямо по городу – в пробке застрянешь с конем,
а направо – откинешься в местной дрянной дискотеке,
чтоб воскреснуть в оправе трактира, прикрытого днем.

Но бывает, что выхватит в полночи лунный прожектор
то маяк сигареты, то трав неприметную зыбь,
и ты думаешь – есть ли хоть что-то свежей и сюжетней,
чем поход черных туч над землею во время грозы.

Эта мука, цветение, сон, и тоска, и усталость.
Все как будто от вечности отнятый маленький блеф.
Я, однако, тащу все, что мне не по росту досталось,
да и чем тут еще заниматься, скажи, на земле?

* * *
Из трубы на кухне текла вода,
но труба не чинилась как-то.
И в апреле теплом цвела беда,
и расцвел на окошке кактус.

Кот мечтал за меня колбасу доесть.
На душе был осадок черный,
будто входишь маленькой ты в подъезд,
а оттуда твой велик сперли.

Самолетный след – как небесный бинт.
Джинсы куплены не по росту.
И любить человека, всегда любить,
становилось совсем непросто.

* * *
Повзрослели, кажется. Лампа под потолком,
над тобой горевшая сказочным огоньком,
когда – темень, все спят, а ты будто плывешь по краю
в одеяле-коконе с подушкою-рюкзаком;
лампа, что висела недосягаемо далеко,
больше не хранит тебя, не хранит покой,
ставишь стул и просто дотягиваешься рукой…
когда лампа раз в полгода перегорает.

Ты вступаешь в лето… с туристическим рюкзаком,
в нем вещей – как боли в тебе – битком,
в нем вещей – как памяти – целый ком…
К одуванчикам шмель мимо тебя несется.
На дороге мальчик грозит девочке кулаком,
она бьет в асфальт устойчивым каблучком,
и срывает цветок, и держит его, как солнце.

* * *
Все останутся, знаю, волнением, облаком, вздохом,
может, отблеском беглым, упавшим с обеденной ложки,
потому что иначе нельзя и иначе мне плохо,
потому что нельзя не остаться хотя бы немножко.
Все во мне и вокруг. Так хранят номера телефонов
тех, кому электроника вряд ли уже пригодится,
ни стереть, ни забыть, потому что хозяева оных
не ушли, не зашли вместе с солнцем, а просто одиннадцать
на настенных часах. И темнеет, темнеет, темнеет,
будто нет ничего кроме ночи, бессонницы, грусти…
Это все проживешь. Станут тени немного длиннее,
а тебя не покинут любимые и не отпустят.

* * *
Мимо храма ходила я ночью,
храм был к Пасхе цветами украшен,
пробирались по коже мурашки,
а по вербам – пушистые почки.

Я ходила встречать тебя поздно
и не видела. Пенились тени.
Талый благовест, шелест растений
заплетались в кочующий воздух.

Двор нарядный стоял и весенний.
Храм был к Пасхе цветами украшен,
а мне было и дико, и страшно,
что когда-то пройду насовсем я.

И как горестно было, и жаль мне
этой муки земной, этой песни!
Поднимались по холоду лестниц
после службы домой горожане.

* * *
Я просто не знаю, когда уже ветер смолкнет;
из ванной слышно – бьется ночами ветер,
он бьется в стенах. И в складках рябой толпы.
Живут в гармошках зданий квадраты света,
и в них гудят истеричные кофемолки.
И небо зажмурило глаз, чтобы стать слепым.

Гудят кофемолки, чтоб чашки поить с Амурами,
дешевые чашки, с картинками, made in China,
дареные и не близким, и не чужим.
Хранилась побитая чашка весь год нечаянно,
как долгая смерть, занесенная в тело хмурое.
Я просто замерзла. Прошу тебя, убежим.

Я знаю, что камни упавшие между нами –
всего лишь камни, еще не скалы, еще не горы.
Пусть воет ветер, мой дом – его конура.
Мы вышли важно, как слоники, в тесный город…
а в партии просто пожертвовали слонами,
и тот, кто жертвовал, сам уже проиграл.

* * *
Утро никак не завяжется впереди\наверху\в груди.
Инструктор учит меня водить.

Люди, ­ говорит, – те еще фрукты,
не фрукты, а сплошные косточки. ­
Вон пешеходик, – подчеркивает инструктор,
– это твой злобный враг.
Я смотрю на ковыляющего старикашку с тросточкой.
И говорю: «полный мрак,
и снег густой, как овчина».
Инструктор бурчит:
– плетется на красный, полумертвая
старая дурачина!

И добавляет: «Семерка».
Я: «Что семерка?»
Он говорит:
– Сущая ерунда,
ни песок, ни морось и ни вода…
Семь лет, если ты слегка
переехала дурака.
Я говорю: «Ну, да».

* * *
Мы с Гришей купили вина и на сотню минут
на снежной скамейке устроились. Стало темно.
Мы с Гришей в Абхазию летом хотели рвануть,
чтоб было дешевле нам пить на скамейках вино.

Кружил пешеход, как задумчивый альбатрос
над пенным двором, где был снег бесконечен и дешев,
снежинки садились ему на пальто и на нос;
он зыркал на нас предприимчиво, как на рыбешек.

К подъезду приехала скорая. Время текло.
Весь вечер вершилась на улицах снежная стройка.
Мы думали с Гришей, что в скорой, наверно, тепло
и что безлошадна совсем эта белая тройка.

И вот мы прикончили в спешке сухое вино.
И тройка умчала больного, больного всерьез.
Смотрел альбатрос через кухонное окно,
как Гриша закутался в шарф, потому что замерз.

* * *
Я знала, что ты дома ждешь заката,
что в форточку снег набегает колкий,
что тушь и мандариновые корки
засохли на трюмо.

Я не любила приходить домой.
Я знала, что ты дома ждешь заката,
а дом плывет, как в белой пене кит,
и наледи на лужах, словно скаты,
раскидывают плавники.

Я знала: было просто жить и верить.
А в комнаты не закрывались двери –
разбухли в сентябре.
Я знала, что ты дома ждешь заката.
Обмякла облепиха во дворе,

хотя была еще крепка на вид.
И уменьшались дни, как тромбоциты
в твоей крови.
их, как и снега, было в дефиците
Я знала…