Журнал поэзии
«Плавучий мост»
№ 2(6)-2015

Андрей Поляков

Стихотворения

Об авторе: Поляков Андрей Геннадиевич – русский поэт, прозаик и филолог. Родился в Симферополе 9 июня 1968 г. Окончил филологический факультет Симферопольского государственного университета (сейчас – Таврический национальный университет им. Вернадского).
В 1997–1998 был главным редактором крымского дайджеста российской литературной периодики «Толстый журнал», с начала 1990-х – участник крымско-московской поэтической группы «Полуостров» (вместе с Николаем Звягинцевым, Игорем Сидом, Михаилом Лаптевым и Марией Максимовой). Стихи переводились на французский, английский, немецкий, итальянский, болгарский и украинский языки.
Автор книг: Epistulae ex Ponto (1995), Орфографический минимум (2001), Для тех, кто спит (2003), Китайский десант (2010), Письмо (2013), Америка (2014).
Награды: Малая премия «Москва-транзит» (2003), Шорт-лист Премии Андрея Белого (2003, 2009), Стипендия Фонда Иосифа Бродского (2007), Международная литературная Волошинская премия (2008), Премия Андрея Белого (2011), Русская премия (2014), Независиммая премия Парабола (2015).
Живёт и работает в Симферополе.

Послесловие: Павел Крючков

Снег

Засыпая
почувствовать всей спиной
как падает снег
как море шумит

– не снег
не шумит
не море…

Сегодня заслушался ночью как падает снег
за узкой спиной в одеяле – полярная соль
а, может, февральская пыль пролетала во сне
как белые осы соленых космических сот

а море Морфея шумело во тьме за спиной –
ты слышал сегодня? – о снеге подземной страны
огромном, как звездные норы над этой страной
соленом, как море, гремящее из-за спины

и я в одеяле, лирический твой идеал
услышав как падает снег из аида – сюда
на голые звуки сегодня слова надевал
чтоб стало фонетике мира теплей в холода

теплее, чем левой лопатке на месте крыла
над краем кровати, над белым провалом в аид
у моря Морфея, у зеркала возле стола
где в фосфорном свете будильника время стоит

где, срезав гардину, безумная плещет Луна
кровавым своим молоком на кривой потолок
где острые тонкие стрелки в стекле у стола
с лица циферблата мерцают на юго-восток –

– ты видел сегодня? – я видел, а ты не успел
а ты не уснул, в одеяле, белея тепло –
из шкафа Овидий приветствовал твой неуспех
под скифскою вьюгой на лунный глядеть потолок –

– ты вспомнил сегодня? – что снег это тоже душа
Овидия в книге, Вергилия что ли в аду? –
мешая стишки с онейрическим шумом в ушах
ты понял откуда сквозняк между строчек подул? –

– ты видел откуда Зима повернулась к Весне
лицом циферблатом, где льдинки, как стрелки, остры? –
ты понял сегодня, что снег это больше не снег
а пепел погибших стихов, что в аиде остыл? –

Зима повернулась, но ты ли окликнешь ее
над пропастью снега, в подушку врастая щекой
всем телом вживаясь в холодного света шитье
всей кожей вшиваясь в материю ночи такой? –

– а если не ты и не я, а другой человек
наследник латинских людей из подземной страны
на пепле постели напишет как падает снег
как снежный летит Геркуланум при свете Луны? –

– а если не я и не ты, и не кто-то другой
вообще абсолютно никто до утра шелестит
губами в снегу или пишет на пепле рукой
над пропастью Бога, над белой дорогой в аид? –

что станет тогда с крепким зеркалом, тусклым стеклом
куда совершенно никто до утра заточен? –
что станет с никем, если губы ему запекло
не строчками ночи, а корочкой слов ни о чем? –

что делать словами в значении «сон» или «снег»
тому, кто никто, кто в какое-то нечто проник
где лунного холода волку, собаке, лисе
поклонится в лапки латинского тела двойник? –

– ты знаешь сегодня? – ты знаешь, а я не могу
расслышать ответы сквозь бред говорливой волны
на крае кровати, на южном ее берегу
над морем Морфея, мелеющем из-за спины –

я скоро проснусь и забуду как сыпался снег
забуду откуда сквозняк между строчек шумел
забуду как римский двойник примерялся во сне
к волне чернокровной примешивать пепел и мел –

сейчас я проснусь и забуду, и стану тобой
и стану никем, голым голосом, чистым стихом
февральской холодной латынью над белой страной
над белой страницей о снеге, о нем, ни о ком –

будильник звенит

Пиво

В зернах стиха суха полевая речь:
«Влажен июль, но ему неприятно течь –
рядом Кощея борщ и другие вещи
колос промок, волны пива хлебами блещут

Словно волны трава и волна листвы
в Таврии есть слова
но они мертвы…

Что же, садитесь в круг, отмечайте встречу
ближе уснуть нельзя, а проснуться нечем –
нету вокруг ни Бога, ни головы
только стиха слова, да и те мертвы…»

Там, где спальные кубики жэковских зданий
зверовидных услад не исчерпан лимит:
человек, примеряющий хвост обезьяний
в церебральном тоннеле за пивом летит

Он такой же, как я, лишь слегка шерстенее
да слегка помяснее телесной горой
да в подъезде еще помочиться к стене я
не готов, прислонившись, как этот герой

Дальний враг по берлоге и брат по лиане
удружит ему в кружку небесную соль
чтобы кровь в некрещеном таком павиане
превратилась обратно в земной алкоголь

чтобы жидкого хлеба вирильный любитель
проплутал до утра во фрейдистской ботве
чтобы в клубнях дремучих звенело либидо
а на небе Луна заголялась в ответ

чтобы кожи лица истончался пергамент
чтоб контачил коллоид в дурной голове
чтобы трогал Зефир голубыми перстами
Годунова-Чердынцева книгу в траве

В этой книге, раскрытой для взрослого страха
ангел смерти, как Сталин, стоит над душой
и шуршит словогорький сальеривский сахар
просыпаемый в пену над чашей чужой

Или нет, я с Демьяном стихи перепутал –
не заметит никто, и не все ли равно
чьи там строчки, как кости, хрустят с перепугу
и какое под веки вгоняют кино?

Нет, равно ли не все!.. А иначе к чему бы
среди звезд, чьи глаза, словно рыбы, мокры
от земли отряхнув беспокойные губы
эту книгу я быстро, как ветер, закрыл

А над книгой братан волосатые крылья
вдруг в такую фигуру сложил у лица
что, увидев ее, на минуту забыл я
и его, дурака, и себя, подлеца

И на эту минуту мне стало красиво
и услышал я пенье себя и его:
«Это вечное пиво, холодное пиво
Просто пиво. А больше оно ничего»

Деньги

Быстроходные девы и деньги
не полюбят тебя никогда –
только тления, всхлипы и тени
только слезная с неба вода
отольются тебе, отзовутся
приучая стихами платить
за чаек, за разбитое блюдце
за червонно-горячую нить
через сердце бегущую к Богу
чтоб Господь завязал узелок
чтобы сердце к Себе понемногу
тихо-тихо подтягивал Бог

Мы пьем пепси-колу за столиком возле реки
и щуримся важно, как боги, как взрослые дети
как прошлые дети, а нынче – почти старики
под ветром весеннего праздника, в утреннем свете

И так хорошо нам сидеть ни за кем не спеша
в искристой такой тишине, в золотистом покое
что кажется – рядом сидит Мировая Душа
а время, как деньги – и легкое, и дорогое

Подкинем монету – увидим как время летит
и третьей своей стороной ниоткуда мигает
и наши подруги с глазами веселых лисиц
глядят никуда, где целковый под солнцем мигает

Что наши подруги? Земной рыжиной зажжены
как жаркие факелы в пляске подземной Гекаты
Не раз обжигались, касаясь их ниже спины
поэты и немцы, а также другие солдаты

Ты любишь огонь? Я не знаю. Наверное, нет
я слеп, как зерно в ожидании пальцев и пашен
но веки мои пропускают таинственный свет
подруг или денег, которыми ветер окрашен

Раз веки твои пропускают шафрановый свет
чуть-чуть повернись головой, чтоб вернее заметить
сколь в воздухе много летает пропавших монет
валютных чешуек болезни, старения, смерти

Сколь много валюты растрачено нами во сне
за столиком шатким, на рынке апрельского парка! –
над нами монетки мелькают, как солнечный снег
разлуки и смерти, надежды, проклятья, подарка

Не дешево станет послушать как падает снег
вон там, за лопатками крыльев, торопится близко
как будто какой-то Борейко, сбивающий с ног
как будто какой-то с прекрасным подарком Морозко

А если подарок ужасен, а если рука
устала подбрасывать в ветер последние деньги? –
не думай об этом. Смотри. Возле парка – река
и боги за столиком пьют пепси-колу, как дети

Девушка

Станет ветер в волосы ловить
девушка на улице Вечерней
слезы ливню подставлять
и руками в удивительных изгибах
собственные плечи обнимать

Станет танцевальными ногами
зеркальца воды переступать
уходя навеки, без остатка
в царство Укротительницы Муз
в государство Злой Литературы

Девушка спит, а считает, что просто идет
медленней солнца, быстрее вечерних минут
в гул переулков, где золотом ветер одет
в воду погоды, где платиной ливень обут

Девушка спит или снится – гадает сама
в ласковой коже, в каштановой дымке волос
думает, мир – это атмана мудрый обман
чтобы апостолам в лодке поглубже спалось

Глупая спит, полагая, что то ли поет
то ли танцует, как плачет, при свете воды
то ли приснилась поэту, а тот не поймет
чем у нее на груди ядовиты плоды

Где уж поэту понять, чем токсичны дары
девушки дремы, идущей по этой строке
если он видит под блузкой иные миры
словно мишени-мечты для словесных ракет

Если он знает, что тело прохожей такой –
символ всеплачущей Музы, а вовсе не плоть
мокрой красотки, окутанной русской тоской
холодом липким, с которым и в ливень тепло

Или не знает, но делает знающий вид
маленький гностик без зонтика возле ворот
старого парка, откуда под вечер сквозит
сыростью осени, криками серых ворон

Вот он стоит с сигареткой, размокшей слегка
сладкую дурочку хочет поймать на язык
чтоб, застекленные в зыбком ледке языка
женские ежились ижицы, зябли азы

чтобы под током гармонии пело стекло
в трещинках боли вибрировал тонкий стишок
чтобы согрело подругу его ремесло
как на губах поцелуя коньячный ожог

Но невозможно поймать, невозможно согреть
ту, что скорее свой символ, чем тело свое –
воду и спирт ей на вечер доверит Загрей
пьяный Орфей в это время подругу споет

Вот он поет, сигаретку с дождем докурив:
девушка, дескать, идет, а считает, что спит –
бывшей землею страны от Карпат до Курил
все-таки Муза по-русски еще говорит

Нет остановки и туфелек нету сухих
Музе прохожей под флагом закатной зари…
Что ж, говори, проходя через эти стихи
девушка, спи, говори, говори, говори!

Воздух

– стихи
никогда не начинаются
но всегда продолжаются

– стихи
никогда не заканчиваются
а просто
делают паузу

набирают побольше воздуха
перед тем как продолжиться
вот:

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
а воздух такой, что деревьев дырявые флаги
спокойны, как вещи богов на витринах Европы
как старый профессор, как тонущий герцог во фраке
как шахматных войн во Дворце пионеров окопы
а воздух Такой-то с пропиской на улице -овой
милей, чем с гитарами сорокалетние дети
настолько милей, что посеянный в ветер целковый
приносит сюда из стиха под названием «Деньги»
Таков этот воздух, какой-то такой, но воздушный
прозрачен, как сердце, открытое смерти, как чуду
настолько прозрачен, что смерти бояться не нужно –
там нет темноты, только ветер и свет отовсюду
Там плотности нет, там пространство пустое-простое
там нет Мандельштама, а только Бальмонт и Поплавский
там только поэты пилоты на облаке стоя
паря в параллельном раю графоманят по-царски
там ястребу негде упасть никуда-ниоткуда
сложив, словно крылья, отксеренный «Ардис» печати
там слабое сердце болит в ожидании чуда
четвертою чакрой открывшись навстречу печали
А воздух-то, воздух! Не хочется им надышаться
а хочется вечно дышать, улыбаясь ноздрями –
в груди кислорода с шуньятой уравнивать шансы
в хрусталике сравнивать солнце и крестик на храме
Да! крестик на храме и солнце над крестиком храма!
Да! грудью погоду вдохнуть и спросить без запинки
зачем в чакре сердца чудит световая охрана
лучистые стрелы пуская в стишки и слезинки?
Зачем пустота тепло-красною тканью живою
играет внутри, выдыхая и снова вдыхая
космический ветреный ветер, что кажется мною
все больше и глубже, все дальше, до самого края?
Зачем этот край, это крым, этот мир тополиный
скользит, как слеза, как последней дымок сигареты
над пропастью Бога, над верхней моей половиной
где светятся красным вопросы на эти ответы?
Зачем-то зачем я не знаю и ты не узнаешь
глотнув общеялтинский воздух, подсвеченный сердцем
влетишь ли в Эдем, где родная природа видна лишь
а лучше увидеть нельзя ни младенцем, ни старцем?
А лучше подольше увидеть, чем сразу потрогать
раскрашенный рай вроде моря в апреле июля
как, скажем, прибой, отрубивший мне ногу по ноготь
простудой меня убедивший, что в теле не сплю я
А воздух – чихаю! – а воздух – чихаю! – а воздух
такой самолетный, что хочется выпрыгнуть следом
из крымского тела на небо в поэтах и звездах
точнее – в поэтах и солнце, но дело не в этом
А в чем тогда дело? Не в том, что я тело, товарищ
толпы вавилонской, спешащей на землю с работы
что вместе с толпой ты журналом меня отоваришь
в котором не худ зов ыдобовс, а воздух свободы
не в том, что деревья дырявые флаги подняли
до самого солнца, плеснувшего в винном бокале
что в море воздушном огромными летними днями
Европа плывет на быке с золотыми боками
не в том, что крылатые тени над крышами башен
от нищих строителей слишком торгового дома
щебечут по-русски, что рай по-зулусски раскрашен
а перья искрить начинают при дроби тамтама
А в чем тогда дело? А ты подыши и подумай
и сам напиши мне ответ на горящей бумаге
о чем птичий пепел поет со времен Аввакума
о чем полушепчут деревьев дырявые флаги
о чем шелестят драгоценные летние вещи
на каждой зеленой витрине в Афинах и Риме
какие из парков версальских доносятся вести
и много ли нужно небес петергофской витрине
какая сегодня суббота ягненку и волку
пока воскресенье вокруг – от псалма до аята
пока тихий ангел сквозь воздух наводит двустволку
и валит поэтов невидимой миру шуньятой
Итак, напиши мне про отзвуки тонкие эти
с попутным космическим ветром, на красной бумаге
как будто профессор, летящий в тибетской ракете
к невидимым звездам и тихо поющий во мраке

Ветер-верлибр

Ты понимаешь, Бог не то чтоб рассмеялся
но Божий дождь упал
но Божья девушка бескрайними ногами
так пробелела на бегу
что даже мертвый город Симферополь
стал город благ
и человеколюбец

Небо –
это возможность одной воды
стать другою водой

Нет –
похоже скажу
но не так:

небо –
это такое место
где свет течет
где одна река
становится иною рекой

Ну, а дождь?
Дождь –
это способ воды путешествовать:
что же еще?

А твоя душа –
шар стеклянный, наполненный Богом?..
Нет –
душа это девушка
просто девушка под дождем
отяжелевшая от мокрых волос
но все-таки легкая
каждым козьим движеньем
через лужи, смеющиеся в слезах

все-таки верящая, что тело –
даже самое теплое, золотое –
это только предлог
для какого-то встречного поцелуя

например, для вот этого –
нерифмованного –
как ветер!..

Сигарета

Сигарета моя дорогая
я тебя от Луны прикурю
чтобы ты, в темноте догорая
осветила меня, говорю

Как живой, говорю о разлуке
о последней разлуке земной
а дымок, обнимая мне руки
не желает расстаться со мной

Всё равно мы рассеемся, милый
через несколько Божьих минут…
Мы вообще не из этого мира
Я забыл, что мы делали тут

Закурю сигарету, поверю, что ветер глубок
как Салгир подо льдом, где его глубина не видна –
пусть влетает мне в губы сапфировый дым голубок
пусть янтарные искры Салгир прожигают до дна
Пусть течёт темнота параллельно монете Луны
будто эту монету архангел крылами накрыл
пусть колышется воздух, наполненный белым зимы
словно знамя невесты, идущей в атаку на Крым
Всё равно сигарета согреет меня изнутри
не звериною шкурою, а голубиным теплом
на окраине рая, где криво растут фонари
и морозные звёзды присыпаны битым стеклом
Всё равно сигарета огню Гераклита родня –
от него не укрыться в Фарсис или сразу в Китай –
никакому ионе не нужно иного огня
прожигать эту жизнь, этот вечер во чреве кита
Эту сладкую жизнь с голубиным пером над рекой
с леденцовою льдинкой, отщёлкнутой злым каблуком
эту лживую плёнку прожечь сигаретой легко –
декорацию рая дурацким таким огоньком
Говорю с огоньком, погори, говорю, огонёк
погорев, говори, Гераклитыч, а я покурю
над вечерней рекою поверю, что ветер глубок
повторяю: поверю, и скоро опять повторю:
я поверю, что ветер глубок, как река подо льдом –
пусть в руке огонёк, прожигающий тонкий пейзаж
говорит, как теолог, мол, глупым глазам поделом
верить в плотность вселенной, острея от дыр и пропаж
Пусть темнит темнота эту ширму по имени Крым
пусть монета Луна разблестится на весь окоём
пусть Господь объяснит, для чего тонкой плёнкой прикрыт
первозданный хаос, обретённый рукой с огоньком?
Для чего человеку теперь эти перья тепла
коль разгадка близка?.. Только станут ли тайной другой
всеморозные звёзды, всеколкая корка стекла
всераспахнутый снег, словно платье невесты кругом?
Ну, допустим, что станут… И мост через реку Салгир
на котором курю, улыбаясь от снега вокруг
станет вдруг вертикальным, как лестница в Божий ОВИР
предлагая бежать из отчизны прорех и прорух… –
что тогда? Я не знаю. Я просто курю на мосту
говорю с сигаретой, понять не пытаясь уже –
это платье невесты теряет свою высоту
или сыплются сверху осколки святых витражей?
А пока над Салгиром роняет перо голубок
а пока фонари, как больные деревья, растут
в декорациях рая я верю, что ветер глубок
повторяю: я верю, пока остаюсь на мосту
Вот сейчас докурю…

Русский космизм (иной-Есенин)

…отразит поэта в темноте
Русский Космос – зеркало потерь:
нам теперь не место находиться
на Земле, где всякое кружится…

I
На Земле была одна блондинка
где-то справа, чуть наискосок
а теперь там кружится снежинка –
лёгким тельцем целится в висок

Не пугай меня, моя родная
я ведь тоже лёгкий и простой
белую бутылочку до дна я
нынче выпил с первою звездой

с первою, со стервою, с горящей
красным шарфом в белой темноте
в снежном танце кровью-шелестящей

в золотой астральной ерунде
нижними лучами разводящей
и сводящей – неизвестно где…

Я лежу в снегу и слышу голос:
«Русский Космос – звёздная тоска»
и блондинки одинокий волос
не снимаю с правого виска

II
…простой снежинкой одинока
на свете женщина жила
была блондинкой ради Бога
какой-то Светою была

ребро Адама в самом деле
а то – такая вот вода
она была в моей постели
почти когда-то иногда

Сейчас в слезах про эту Свету
дурак в окно на снег смотрю
подряд вторую сигарету
курю – никак не докурю

Абсолютный самовар (на пустой кухне)

Ты заметил? С высоты любой звезды
можно сосчитать чаинки в чашке
все на скатерти ромашки
все они, все я, все ты…

Дочь советской, нет – тибетской пустоты
ночь, на звёздочках, на косточках играя
буддотелая старушка будетлянка молодая
задевает нас плечом

и выходит в космос, мантры древних съездов повторяя
будто мы здесь абсолютно не при чём…

Ну, а мы при чём? Да я и сам не знаю –
лучше свет включу, себя пересчитаю
выпью чаю горячо!

Вот Самовар вокруг стоит
и в час ночной, за чашкой чая
Он из Меня, как Бог, глядит
янтарный сладкий блеск глотая
Какой-то Он глядит на Нас
со Мной вдвоём из Самовара
глотая чай, как Я сейчас
в колечках сладенького пара
Глядит, как смерть из-за угла
на звон трамвайной остановки
а утварь этого стола
сродни церковной обстановке
Кто в Самоваре отражён?
Какой-то Сам? Какой-то Я-то?
Какой-то Мы, со всех сторон
на Нас глядящий страшновато?
Приглядка быстрая во всём –
в разбитой чашке, в целом блюдце
как будто скачем Мы вдвоём
за церебральным воробьём
чтоб чайной ложечкой коснуться
коленки Музы под столом
а то и выше дотянуться… –
и ужаснуться?.. улыбнуться?..
Стихи об этом. Ни о чём

Копенгагенская интерпретация русских народных танцев

Танец? Да. Наверно, это танец
но какой-то очень непростой –
словно пляшет Шива
интурист и иностранец
над родимой, русской пустотой

Раздаётся в космосе Гармошка…
Пуст Вселенский Самовар…

Русская душа! Ты квантовая кошка!
Не
определённый пар!

Павел Крючков

«… чтоб стало фонетике мира теплей в холода»

…Признаюсь покаянно, и теперь уже точно – со светлой грустью о себе, тогдашнем, – что когда лет десять тому назад у меня в чтении оказались стихи Андрея Полякова, они «открылись» мне далеко не сразу.
Теперь-то я, кажется, понимаю, в чем дело: это я тогда не сразу открылся – им.
Спустя несколько лет, когда я уже стал его преданным читателем, когда мы встретились в Коктебеле, и начали разговаривать, – я сразу же вспомнил о литературном портрете Гумилева, созданным Корнеем Чуковским для будущего издания альманаха «Чукоккала». «…Слово поэт в разговоре Гумилев произносил каким-то особенным звуком – пуэт – и чувствовалось, что в его представлении это слово написано огромными буквами, совсем иначе, чем все остальные слова». И – дальше, о том, с какой почтительностью герой этого очерка относился к настоящим поэтам и к себе самому, «как к одному из носителей этой могучей и загадочной силы». Помню, что во время нашего первого разговора с Андреем, это воспоминание-впечатление Чуковского отчего-то всплыло в моей памяти, и, поглядывая на своего собеседника, я живо переносил сей мемуарный этюд – на него самого.
И еще одно важное: я стал его «неотменимым» читателем, с тех пор как только начал читать его вслух. Именно когда стихи зазвучали, соединились с воздухом, сквозь который летит то переменчивый снег, то нежный тополиный пух, то долгий пунктир дождя – все встало для меня на свои места. И при всей пропитанности его баллад той самой «тоской по мировой культуре», при удивительных перекличках, а точнее – продолжающихся разговорах, наподобие тех, которые Мандельштам не переставал вести с ушедшем в вечность Гумилёвым – поверх всего этого – летит не замолкая и звеня, неповторимый поляковский звук: исповедальный и строгий.
А как вдохновенна архитектоника: все эти курсивные «вплывания» в основную тему стиха, обманчиво похожие на автоэпиграфы – здесь есть и ключ, и своя целительная боль.
Думая об поэте Андрее Полякове, мне, конечно, думается и о его духовном устройстве, о редком самостоянии. И впрямь: мало с кем в этом поколении доводилось так интересно говорить о русской истории, самых трагических её узлах, и, прежде всего, о событиях первой четверти прошлого века, с которыми он связан своей болевой «крымской нитью». Помню, что когда мы прощались на благословенной коктебельской земле, и Андрей, стоящий в облаке табачного дыма, поблескивая своими круглыми очками, поднял руку, я подумал о том, что, наверное, он все-таки существует, некий белогвардейский, постакмеистический полк, существует. Даже если и состоит из одного человека.
…Его поэзия требует, как я чувствую – если поэзия вообще может чего-то требовать от своего читателя – особого соучастия. Входить в эти стихи стоит так, как когда-то входили в атаку – в чистой, белой рубахе. И одновременно – краем сознания – удерживать в себе самом забытую со времен детства – доверчивость, – когда проходя мимо музыкальной школы, ты останавливался и замирал, пока из окна на втором этаже лилась незнакомая волшебная музыка. И ты хотел одного – пусть бы она вообще не кончалась.

Примечание: Павел Крючков, редактор Отдела поэзии журнала «Новый мир»