Владимир Бойков

Стихотворения

Владимир Николаевич Бойков, уроженец Новосибирска (1941 г.р.), в середине 70-х перебрался в Подмосковье, обосновался в г. Струнино.
Член Союза писателей Москвы.

Владимир Бойков – по профессии математик. Жил в Средней Азии. Жил и работал в Академгородке под Новосибирском, где принимал активнейшее участие в культурной деятельности этого славного пристанища учёных-вольнолюбцев. Бойков – очень талантливый поэт. А ещё он – переводчик (перевёл, например, книгу стихов Далай-ламы), драматург, эссеист, составитель различных поэтических антологий. Знания его в самых разных областях – обширны. При советской власти его стихи не публиковались, но получили широкое хождение в самиздате. В начале восьмидесятых Бойков переехал в Струнино, Владимирской области, где своими руками построил дом. Работал в Москве по специальности. Пытался печататься, но тщетно. В середине восьмидесятых, когда я недолгое время работал редактором в одном московском издательстве, среди залежей самотёка обнаружил я рукопись Бойкова, был изумлён его стихами – и сделал всё для того, чтобы Володина книга была издана. Стоило это многих усилий и нервов. Но книга, к сожалению, сильно урезанная цензурой и начальством, всё-таки вышла в свет. Мы подружились. Володя вошёл в наш круг. Изредка появлялись у него публикации в периодике. Потом, со временем, вышло несколько книг стихов – и в Москве, и в Сибири. Владимир Николаевич Бойков родился в 1941 году. Плотно сбитый, бородатый, с короткой стрижкой, в очках, живёт он затворником в своём Струнине. Бывает в Москве, у детей и внуков. Он много работает. Достойный, благородный человек, верный друг, Владимир Бойков постоянно радует и меня, и остальных своих друзей новыми стихами, живущими в стихии русской речи.

Владимир Алейников

* * *
Приходится открыть ко зрелым летам:
всеузия взалкав,
душа в бессчётных связях с этим светом,
в обрывках, в узелках.
Не то ли дело олимпийским пряхам –
определять наш путь,
выматывая душу нашу прахом
не роковых ли пут?
Оковам не подобны ли шелковым
те коконы из уз?
Не тем ли сладким отдан в жертву складкам
спелёнутый Исус?
А сам-то не растащен ли пространством
верёвок для белья?
Я к строю новых струн дик чужестранцем –
не та мне колея.
Утешна только мысль о новоселье,
где мула под уздцы
ведёт через поток в глухом ущелье
скиталец Лаоцзы.

Эпоха лета

Неохватного лета
золотая краюха,
и за толщею света
все нездешне и глухо.
Там с листвою в дубраве
сгинет медленно эхо,
ничего не подправит
ни подпорка, ни веха.
Нет, совсем не нелепо
это чувство подвоха –
неохватного лета
отлетает эпоха.

Слышишь тот голосок –
из травинок ли собран, кузнечик
начинает чёт-нечет,
на ветру ли звенит колосок.
Видишь – света указки
и на облаке облачка тень,
совершается день,
для того и намешаны краски.
Знаешь, всплеск серебра
затянуло в себя тиховодье –
совершиться сегодня
и эпохе, бесспорно, пора.

Целиком всё, что есть наяву,
всякий миг безымянно вбираю.
Меж мгновеньями только живу,
на мгновение лишь умираю.
Перед лета предсмертным огнём
я ничтожества тем лишь миную,
что хоть что-то – мгновения гном –
от забвения поименую.
Не застать меня будет врасплох
ни набату, ни дроби, ни трубам –
я готов уже к смене эпох,
к их мгновениям встречным сугубым.

* * *
Был вечер тих и ведрен,
да полночь расшумелась,
вытряхивая мелочь
из рощ, – стал ветер ветрен.
Листвы нашелушило
и сучьев наломало,
а до утра немало
и памяти расшило.
Воспоминанья ярки,
как скверы и аллеи,
желты чьи галереи,
оранжевы чьи арки.
И, как ветвей изломы
из кроны полурыжей,
на миг безмерно ближе
все те, что так знакомы,
близки движеньем брови
и пульсом у ключицы,
но больше не случится
тот поцелуй до крови.
Что ж, прошлого пожива,
забаве чьей мы рады,
как осени парады –
красиво, да не живо.
К тому ж и петли ржавы,
что держат к сердцу дверцу.
Похоже, самодержцу
не удержать державы.


* * *

Легчает в словопрениях листва,
порывиста, нарядна (словно перья
щегла), а шелест – полон колдовства
такого, что не надо песнопенья.
Мечта легка – ей в тягость даже свет,
причастна, разве что, безумья узам,
и смысл, неуловимый в веществе,
в бесплотии становится ей грузом.
Что призрачней следов карандаша,
чей росчерк так легко снимает ластик!?
Но лёгкость легшая, когда душа
у воли и у боли не во власти.

Родство

Ольге

Невероятно ты щедра –
твои запястья целовать я
могу и знать: во всеобъятьи
единственная ты – сестра.
Мы друг без друга в раздвоеньи:
мне суши нет, тебе – морей.
Но в тайной пустоте моей
твоё живёт сердцебиенье.
Нет имени тебе и мне –
таких не существует святцев,
чтоб нашей купности назваться,
чему принадлежим вполне.
В той близости нет расстоянья:
бесплотно космоса стекло,
повсюду мне твоё тепло
и тёмное очей сиянье.

* * *
Слуху ль, памяти ль обуза –
этот шум сплошной от шлюза?
Тянет тиной, тянет илом –
то заведомо оттуда,
где воде тянуться к ивам,
мускулистым прыгать рыбам
к узколистым этим гривам,
где под берегом остуда.
Туча там плывёт за тучей,
ходит селезень за уткой,
тянет там крапивой жгучей,
тянет молодостью жуткой,
будто нет конца каскаду
выше ль к свету, ниже ль к хладу.
Дли ж минутка за минуткой
эту муку и усладу!

* * *
Не дождика слабых шажков,
а светло-зелёных флажков,
что вскинули тёмные липы,
доносятся сладкие всхлипы.
Я только сегодня узнал,
о чём этот дружный сигнал!
Про кисти прозрачных цветков,
чьих жёлтых тычинок бахромка
как будто звенит в них негромко.
А мёд их, а мёд их каков 
бесцветен, беззвучен, текуч!
Их запах, напротив, тягуч 
дотянется разве что к ближним,
неспешным, блаженным и нижним.
А что же для ульев тех дальних?
Да вести флажков же сигнальных!
А что же достанется мне?
Да то, что извечно в цене
и что не останется цело 
ночное свечение тела
и светлый к загару пушок
моей самой дальней из пассий!
А для отдалённейших пасек
души моей вскинут флажок.

* * *

Мужайся, сердце, до конца:
И нет в творении творца!
И смысла нет в мольбе!
Ф. Тютчев

Крестиком из покаянной программы
вновь на Руси помечаются храмы,
хоть и не столь уж они малолюдны –
невозвратимо сыны её блудны.
Если отцами убийцы и жертвы,
разве наследники их не подсудны,
или фамильных не видите черт вы?
Невозвратимо сыны её блудны.
Жатвы проникнуты злостною кровью,
с хлебом и гнев достаётся подспудный,
и не иссякнуть никак сквернословью.
Невозвратимо сыны её блудны.
Немилосердно высокое небо,
власти бесстыдны, законы абсурдны,
не принята непотребная треба…
То есть: иного вкусить надо хлеба!

Варган

В. Сапожниковой

В инструмент музыкальный,
с ладным телом и местом внутри,
образ твой незеркальный
я словесно могу претворить:
скажем, неуязвлённый
шелест вызволить из тростника,
колокольные звоны
распустить маятой языка.
Нет, начало для звука
осторожно губами найду 
не стрелою из лука,
а душой улетая в дуду!
Но озвучивать опус
я без сердца никак не рискну,
через трепетный корпус
протяну я сквозную струну 
пусть не довод, но повод
или даже ремень приводной,
чтоб назойливый овод
затянул нас в забвенье и зной.


* * *

Терновник отчаянно дерзок,
ему нипочём непогода –
цветущих колючек отрезок
из круговорота года.
Весна осторожна нынче,
на воду как будто дует,
игру и грусть чередует
мадонн Леонардо да Винчи.
Пусть пуще неволи охота –
любви ж ничем не охочей.
В твои непроглядные очи
гляжу, словно жду восхода.

* * *
Вешнее цветенье в лихорадке,
за ночь в иней высохла роса.
Чтя утробный гусениц характер
буйно прёт бурьяна полоса.
Наедает вожделенье тушу,
всё иное слышится едва,
а питает между прочим душу
чуткий свет и чистые слова.
Хоть не равнодушен к зову плоти,
как никак в её я в полону,
но иной ответствую заботе –
снять с души тугую пелену.
И не остаюсь я без ответа:
не завяжешь никаким узлом
луч тобою мыслимого света,
что незримым льётся мне теплом.


Боль

Т. Распоповой

Твои слова – постель из белых роз,
язвящих так, что боль не иссякает.
Ты не увидишь проблеск моих слёз –
лишь искры боль такая высекает.
Зачем ты устремляешься в полёт
и разрываешь наших рук сцепленье.
Певунья-птица лето отпоёт,
летунья-птица пролетает пенье.
Мне больно – ты уходишь в миражи,
и между нами распростёрлась бездна.
Устав от бессердечия и лжи,
ты боль мою припомнишь неизбежно.

Пробуждение

Свод мира мрачного непрочен,
чуть-чуть – и свет раскрепощён.
Вход в бухту дня из моря ночи –
и явь уже, и сон ещё.
На призрачное предрассветье
из дрёмы полуночной правь.
Года, века, тысячелетья –
уже не сон, ещё не явь.
Пейзаж предутрия эскизней
мерцающих ночных икон,
и ощущенье плоти жизни –
ещё не явь, уже не сон.
Ревёт поблизости сирена,
стих бриз ночной на вираже,
и чувство берега и крена –
и сон ещё, и явь уже.

* * *
Под небом хлипким ветхое тепло
и ломких трав, и листьев оскуделых.
Изношенное вроде барахло,
а дорого душе во всех разделах.
Вороны объясняются в любви,
и столько грешных вожделений в хрипах,
что скрытная горячка их крови
на воспалённых объявилась липах.
От разума отлипла слепота,
и денежною шумью над кассиром
шумит, лепечет эта лепота,
и вечно преходящее в красивом.

Дрозд

Сегодня я снова готов
не только талдычить о хлебе –
глазами июльских цветов
обласкано облако в небе.
В твоих тоже нету беды,
есть что-то от дивной печали
полуденной тихой воды
и в дымке потерянной дали.
Таинственный тот же налёт
на спелой чернике, пожалуй,
что лакомит лакомый рот.
Что ж, ягодный год небывалый!
Все ягоды выбрать в саду,
да, может, не ради приличья
хоть что-то оставить дрозду,
что сердится рядом по-птичьи.
Нет, лучше на губы твои
замыслить – сомкнулись излишне –
улыбку, что их раздвоит
до косточки лопнувшей вишней.

* * *
Снежный воздух искрит,
от пьянящего лёта дурея,
белоцветьем сорит
на сухую траву, на деревья.
Пусть не пахнет весной,
но пленительно тем первоснежье,
что снежок озорной
выдаёт новизны порубежье.
В устье белой тропы
не заслежена снежная трасса –
вот приманка судьбы,
предстоящего tabula rasa.
Очевидно теперь,
как естественно духа блуждание,
как мерцает в толпе
затуманенных глаз мироздание.
Может, вещим перстом
в двух шагах предначертана встреча,
свет сойдётся на том,
всё же прежнее – только предтеча.

Снег

Что такое снег?
Спящая вода.
Сам себе во сне
снится иногда.
Сыплется с небес
белый порошок.
Снится сам себе
голубым снежок.
Сам собой лежит,
тает сам собой
и ручьем бежит
к речке голубой.

* * *
Обманут губы, голос и глаза,
чувствительный детектор ошибётся,
но родничок в предсердии забьётся,
жива которым мёрзлая лоза.
Пускай наитье слова не найдёт,
пускай ничем подать не сможет знака,
но совести не утаить, однако, –
незримый свет из вечности идёт.
Довольно и того, что вместе знаем,
как живорыбна в проруби вода,
и нам излишни в связи провода –
мы подреберья нежность осязаем.
За словленного клеткой снегиря
на дереве переживает стая.
Вот явь единодушия простая –
взаимности, иначе говоря.