Журнал поэзии
«Плавучий мост»
№ 4(8)-2015

Асар Эппель

(1935–2012)

Золотые бабочки ночные
Стихи

Об авторе: Асар Исаевич Эппель – поэт, прозаик, переводчик. Окончил Московский инженерно-строительный институт им. В. В. Куйбышева (кафедра архитектуры). С начала 1960-х годов переводил преимущественно поэзию, – прежде всего, с польского, от классиков до поэтов-современников, а также с итальянского (Петрарка, Боккаччо), немецкого, английского, идиша и др. языков. Перевел с польского всю уцелевшую прозу гениального Бруно Шульца («Уцелевшее», 2011). Публикация прозы Эппеля стала возможной лишь в конце 1980-х, за два десятка лет вышло пять книг: «Травяная улица», «Шампиньон моей жизни», «In Telega», «Дробленый сатана», «Латунная луна». Автор либретто мюзикла «Биндюжник и король» (по И. Бабелю) и сценария одноименного фильма. Лауреат премий журналов «Иностранная литература» (1998) и «Знамя» (2001), Премии им. Юрия Казакова (2002) и др. Кавалер Польского ордена «Крест Заслуги» (за заслуги перед польской культурой).

Послесловие: Вадим Перельмутер
* * *
Колыбель голубых голубей –
гулкий город,
к жёлтым шпилям твоих пропилей
я приколот,
пригвождён я к решёткам витым
вензелями
и рабом эрмитажным твоим,
налитым и литым,
в каждой драме торчу
и молчу в каждой раме.Город громкий и грузный твоих
разведённых мостов ритм –
чёткий остов моих
островов рифм,
спешный шорох моих слюдяных ледоходов
в каждом гуле нагруженных барж, пароходов,
в переходы ушедших и в шквальные школы морей,
или ставших в полон, на приколы тупых якорей.

Исток

Разве мальчик, в Останкине летом…
Ходасевич

Толчёным кирпичом надраен
Заштатный месяц плыл в ночи.
Звенел латунный таз окраин
От обывательской мочи.

Впотьмах – щемящее Шагала,
Но начинался Божий день –
Окраина курей шугала
И псами уползала в тень.

А по соседству жил начётчик,
Над Книгой Судей мельтешил,
И жил валютчик, и налётчик,
И счетовод-учётчик жил.

Как ненарушенное девство,
Как утопившийся бобыль,
О чем-то изводилось детство
И падало глазами в пыль.

И двуязычьем обработан,
Себя к нездешнему креня,
Подросток сей по фене ботал
И превращал себя в меня.

И наволочки навлекала
Ему для волокитств Москва,
Лишаясь старого закала
И опасаясь мастерства.

* * *
Канальце в щупальце и крошечка достатка –
Вот нашей жизни жестяной паёк.
Сдавайся, мужество моё, не без остатка,
Оставь хоть проволоке шерсти рыжий клок.

Казалось бы, пустяк, спиралька, жгутик,
Дыханье всякое, скудельный белемнит –
А эти неотступно жгут и жгут их,
И дым из труб горбушками валит.

Ты нежен, Керубино с карабином,
Зеленоглазый, в ризах кружевных, –
Но только щупальце ты не переруби нам,
Оставь дыханье в скважинках сквозных.

Ты развяжи узлы пеньковых вервий
И вмятины от них перевяжи,
И в белом обеспамятевшем нерве
Ослабь многопудовые тяжи.

Сгодится всё – удавка, сырость, Сцилла,
Могильный холод, адская жара,
Чтоб жизнь с трудом дыхание ловила,
И цепенела серая кора.

Июльский берег

В купальщиц голых втюрен
Шальной июль-кустарь
Крошит в речную тюрю
Солнечный сухарь.

На скороспелых ляжках,
Которые в поре,
Гусиные мурашки
При этакой жаре.

Как видно, саднит холод
В таинственных путях
И зажигает голод
У голых на грудях.

Они на брег отлогий
Идут собой горды,
Вытаскивая ноги
Из тяжести воды.

А на песке купальщиц
Июль горячий ждёт
И опускает пальчик
На вздрогнувший живот.

Медитация

Ночь
мятная, как пряник,
и на патоке,
на самом деле – обращенье в тень.
Мы это представляем умозрительно,
а зрительно –
темно и поразительно,
тепло –
по настоящему тепла лишь ночь!
Своей дремоты взять и превозмочь
совсем нетрудно нам,
поскольку мы
сего роскошества
давным-давно не знаем
и, даже в продолжение зимы,
здоровым сном уже не засыпаем.

* * *
Мелеют, мелеют отмели,
Белеют пески золоченные,
Мы нашу удачу отбыли –
Денечки наши свячёные.

Время с его застёжками,
Парфюмерными смуглостями,
Доченьками-матрёшками,
Выпуклостями, округлостями.

И пошло – обоюдное
Из такого наличия,
Спешное, безрассудное
В жанре косноязычия.

Голубого цикория
В поле горелки газовые –
Глупая вовсе история
Радости эти разовые.

Грустное, канифасное,
Бусинное, бузинное,
А ты – моё лето красное,
А я – твоё небо синее.

* * *
Золотые бабочки ночные
Бьются о сверкающую лампу,
Торопясь, обламывают лапы,
Мажут лампу мягкою пыльцой…

За моею головой усталой
Нечто месмерическое встало,
И глядит мне пристально в затылок
Некое неясное лицо.

Золотые бабочки ночные
Бьются, озадаченные светом,
Осыпают с крылышек при этом
Жёлтую тяжёлую пыльцу…

Сонно, утомлённо, монотонно
Ходит кто-то неопределённый,
И влетают бабочки навстречу
Огненному жуткому концу.

* * *
Голод свой, нетерпение, бешенство,
Ожиданье и долгую суть
В непроглядное древнее беженство
Отправляю. Не обессудь.

Тихий смех. Помрачение. Кружевца
Станут белым в потемках плыть.
Все нарушиться и закружится,
А за окнами ливень лить.

Грохать гром. Коленкор раздирающий
Магний молний мелькнет, ослепив
Головы твоей обмирающей
Запрокинутый негатив.

И в потемочной дрожи и влажности,
В торопливом мерцанье дождя
Вспыхнет нечто огромной важности,
Всеми сумерками изойдя.

Никогда не забудемте этого –
Молний, сумерек, молока,
И у лета, как соль бертолетова
С поворота вспыхнет река.

* * *

И присно, Господи, и ныне
Спаси, Всесильный, малых сих…
В метро коническую дыню
Везёт в кошелке синий сикх.

Своей чалмой обескуражен,
В тоске от вида своего,
Он не глядит в зеницы граждан,
Вперивших оные в него.

Но мир других ферзей и пешек
Освоит через миг вагон,
Искоренив уклад усмешек,
Возникших в прежний перегон.

И некто в дерзостной гордыне
Моленье спешно втиснет в стих:
И присно, Господи, и ныне
Спаси, Всесильный, малых сих…

* * *
Лебеди моей любви
Улетели далеко-далёко.
Вольных птиц, поди останови –
Не воротишь, не вернешь до срока.

Если ж срок мне предназначен вновь
пробудится от угрюмой дрёмы,
Белым лебедем вплывет любовь
На любви невысохшие водоемы.

Античный сонет

Приведём голоса в порядок,
Отряхнемте складки одежды,
И настроим свои кифары,
И смежим кефирные вежды.

А зареченские невежды
Убоятся наших тетрадок
И, питая свои надежды,
Устремятся на крик фанфары.

Нам-то что! Мы другого склада.
А чего нам по сути надо?
Доброй вести, немногих денег.

И скопить бы на чёрный день их.
И медлительного зимовья.
И хотя бы немного здоровья.

* * *
Наш дом у развилки дорог,
как рыцарь в кирасе,
в стеклянной террасе
стоит на фундаментах ног.

У самой развилки дорог.

Мы – в доме вдвоем,
за стеной – остальные.
Наш дом – это наши доспехи стальные.

Ты спи…

Не спеша жалюзи затворится –
опустит забрало наш каменный рыцарь.

* * *
На этой ли земле
или в другой юдоли
себя переболей, себя преодолей.
Востребуй более своей законной доли –
и зодиак твой будет Водолей.

Строгай дощечки и востри стамески;
за деревом твоим, под деревом твоим
стоит и твой январь клянёт по-арамейски
коричневатый патриарх Рувим.

А ты не унывай
и встречи с палачами
не ожидай всю жизнь, в окошки не смотри.
Пиши стихи. Гуляй.
И ощущай плечами
повадки воздуха
поскольку ты – внутри.

* * *
Нет ни друга,
Ни ровни
И свой интерес.
И никак – многословней.
И никак – без словес.

Чем пейзаж безусловней,
Тем метафор в обрез;
Направляются дровни
За маленький лес.

Завевают по кругу
Девять мелких ветров.
Отворяется другу
Мой неприбранный кров.

– Вот каштаны в жаровне.
Вот посланье в Эфес…
Но ни друга,
Ни ровни.
И свой интерес.

Давняя фотография

Ю. Вронскому

Картон картофельного цвета –
фотографический портрет.
Ещё он в стукотне карет
и в шипе газового света.

Во что-то дивное одета,
и щёголи косятся вслед…
Букетик. Позади боскет.
Пробор. Помада. Эполета.

А я на вензельки гляжу
и отчужденность бережу,
ищу опорных аналогий…

И, словно старый камертон,
дрожит коричневый картон,
и уголки его пологи.

Написанное в золотую осень

Как мир порой бывает неудобен,
и как неизменим его закон…
Печальная вода стоит в глазах колдобин,
тяжелый горизонт,
высокий небосклон.
Щемящие скопления деревьев,
забывшие шумящее вчера,
случайных птиц глухое недопевье,
как будто никуда им не пора…

Когда отсутствуют в окрестной жизни тени
и чуть не к горлу подступает даль –
пресуществляется растерянность в смятенье,
печать ушедшего в пришедшего печаль.
И мир тогда бывает однозвучен
молчанью птиц, летящих в никуда,
унылости прудов, усталости излучин,
где упокоилась мохнатая вода.

* * *
Ночные бабочки
В одеждах чёрных с золотом
И с темной тусклой зеленью на крыльях
У лампы пляшут всякий вечер сегедилью.
И всякий вечер недоумевают,
И верить не хотят, что в свой короткий век
Им довелось увидеть рядом солнце.
И, чтобы бабочкам в одеждах черных с золотом
И с тёмной тусклой зеленью на крыльях
Не очень уж отчаянно везло, –
Я это солнце выключу, пожалуй…

* * *
Степь.
Дороги.
Степь.
Дороги.
В черном небе знак двурогий.
Усыпальная трава.
Ночь.
Опасные слова.
Не ходил бы ты туда –
Там сумятица, беда.

* * *
Прогулки по гулким проулкам
по пустынным пластам мостовых
и степенным ступеням соборов
постепенно серевшим в рассвете

Ожиданье что дула старинных мортир
выстрелят утренний ветер и холод

Вроде спит ещё город
но день на меже
в небе новых рефлексов
голубое драже
светел шум
состоящий из маленьких шорохов утра

А меж тем – ещё ночь
избегавшая гула и гуда
блески всплесков в реке
воздух гол и текуч
шаг прибежища скорого ищет
ключ теплеет в руке
но не хочется в двери и в темень жилища

Темен зев подворотен
но не прочен не верен
как у ночи в лирической теме
неверна и нежданна всегда
осторожно взошедшая на восходе звезда

* * *
Природа бесконечно одинока,
Когда она толпится одноного,
И скользко упирается дорога
В шумящую трехсуточность дождя.
Животные вот тоже измельчали
(Такие были крупные вначале!),
Теперь они источники печали
И умирают, лучшего не ждя.

И мокнет одинокая природа,
Перехватив с утра полбутерброда,
И ждет повестки или перевода,
Готовая с пригорка соскользнуть;
И от воды тусклеет и сереет,
И к старомодной осени стареет,
А в небе Троеручица сыреет
И в оловянной банке видит суть.

* * *
Ночь появляется, дыша
в затылок тем, кто спать не хочет,
и чья заблудшая душа
о праведном пути хлопочет.

Приходит ночь, и все, кто спит,
сны видят в чёрном объективе.
Приходит ночь. Вода сипит.
Толк исчезает в перспективе.

И только ближнее видать,
и нужно дальнего лишаться.
И тихо Будущая Мать
с Отцом Ребеночка ложатся.

Пространство ночью не у дел –
оно темно и нелюдимо,
и где-то есть всему предел,
но это трудно представимо.

* * *
Утверждают, что Лопе де Вега
На исходе XX века
Был известен Европе
Не за то, что он Лопе,
А за то, что воспел человека.

* * *
Величава та держава,
И достойна в ней молва,
Где у государей – слава,
У писателей – слова.

Вадим Перельмутер

Пунктир стихов и линия жизни

…В конце шестидесятых, когда мы познакомились, Эппель был уже довольно известным, признанным переводчиком стихов, преимущественно с польского, которым владел превосходно, но не только, да и сам их писал, хотя, в отличие от большинства коллег по цеху, предпочитал о том помалкивать. Но поди обмани таких пристрастных, матерых слушателей, какие собирались на переводческие «среды».
Однажды он читал там своих поляков, много читал – Тувима и Шимборскую, Стаффа и Галчинского, Ружевича и Бжехву, стихи серьезные и забавные, взрослые и детские, вперемешку.
Штейнберг, который вел тот вечер, слушал с видимым удовольствием, как вдруг насторожился – на чем-то, вроде вот такого:

…Вот если бы козлу
Утратить страсть ко злу
И на манер бобра
Стать символом добра… –

или такого:

..Разобраться я хотел,
Где они,
И в чем тут дело?
Соловей ли осовел,
Иль сова осоловела? –

ещё что-то, «посерьезней», и – категорически: «Это вы написали!» Эппель стал отнекиваться, назвал каких-то поляков. Аркадий Акимович вытянул руку – ладонью вверх: «Дайте оригиналы!» Он свободно читал по-польски, и Асар это знал, подчас советовался с ним в трудных случаях. Ну, и «пошел в сознанку» перед старым лагерником-повторником, мол, затеял эту невинную мистификацию, хотел проверить – каково будет его стихам среди чужих. И поинтересовался у Штейнберга – как догадался? Тот хмыкнул: «Услышал». И предложил почитать еще – свое…
…Прозы тогда не было. Она началась несколькими годами позже. И лет пятнадцать оставалась никому не ведомой, кроме совсем немногих, по пальцам сосчитать легко. Эппель не пытался ее печатать, понимал – безнадежно. И не горевал об этом. Ему просто нравилось, очень нравилось ее писать. И, по-моему, не лукавил, говоря, что этого удовольствия ему было достаточно. Как не лукавил – или, так скажу, почти не лукавил, когда на фразу о том, что он много лет «кормился переводами», возразил: «Кормился – это очень слабо сказано. Потому что я очень любил и люблю это профессию. Это – одна из вдохновеннейших литературных профессий».
Я сказал «почти», потому что слышал от него и другое, о Штейнберге: «Мне очень жаль, что у этого замечательнейшего из людей перевод отнимал так много времени».
Да и у него самого есть о том – в стихах:

Иду, литературный донор,
Чужих мазков лихой гравер…

Впрочем, противоречие тут – мнимое, одно другого не отменяет. Тем более, что «гравировка чужих мазков» тоже профессия – из вдохновенных и вовсе не только технических
…Ему, по счастью, удалось дожить до времен, когда написанное без оглядки на редакционные прокрустовы ложа и консультаций с «внутренним цензором» стало публиковаться – так, как написано. И он сочувствовал тем, кто не дожили: «В этой скособоченной стране каждый, даже самый великий художник являлся воплощением всего лишь неизвестного самого себя. Потому что совершенно неизвестно – что в нормальной обстановке получилось бы из наших даже самых лучших людей».
Четверть века, треть своей жизни он являлся воплощением самого себя – известного…
…Стихи он тоже журнальным редакциям прежде не предлагал. То есть попробовал пару раз, выслушал уклончивые глупости отказов и понял, что не стоит тратить на это время и нервы.
Он писал стихи всю жизнь. Но не постоянно, время от времени. Я бы сказал, что сквозь его многообразные литературные занятия стихи прошли пунктиром. Готового, то бишь того, что он сам счел таковым, собрал, сложил в отдельную папку, оказалось совсем немного – на одну небольшую книжку. Правда, составить, выстроить ее даже не попытался. И не оставил среди бумаг ни малейшего намека на, так сказать, авторскую волю – по сему поводу.
Однако я думаю, что, кабы не стихи, его проза была бы совсем иной, если бы вообще – была.
Один из любимых Асаром поэтов-поляков Юлиан Тувим говорил, что «поэтом нельзя быть, можно только бывать». То бишь улавливать то особенное состояние праздности, когда стихи приходят – и ничто им не мешает, не отвлекает от них.
Многие прозаики начинали стихами – в юности-молодости, когда еще только нащупывается связность звука, ритма и смысла, и стихотворство тут служит поводырем. Они подчас печатали свои опусы в газетах-журналах, иные на пути к прозе даже книжку стихотворную издать успели, как, скажем, двадцатичетырехлетний Андрей Платонов, а то и две, как двадцативосьмилетний Алексей Толстой.
Но есть прозаики, они довольно редки, которые бывали поэтами и потом, некоторые – всю жизнь, сколько бы она ни длилась. Иван Бунин и Валентин Катаев, Владимир Набоков и Юрий Олеша, Илья Эренбург и Анатолий Мариенгоф, Сергей Заяицкий и Сигизмунд Кржижановский…
У них – иные отношения со словами и к слову, иначе настроенный слух, улавливающий смысловую многослойность звучащего слова и отзвуки смысловых ассоциаций. Они – не лучше, они – иные. Просто у них слово в прозе – как в стихе. При том их сочинения не спутаешь с «прозой поэтов» – не позволит отчетливо разное отношение к ритму, к его смыслу…
Асар Эппель – из них.
Его лучшие стихи – сочетание импровизации, словесной игры, даже в строфах драматических, и мастерства, отточенного не без участия перевода, «одной из вдохновеннейших литературных профессий».
В заглавие одной из совсем немногих прижизненно-поздних журнальных публикаций стихов он поставил поставил последнюю строчку стихотворения «Исток» – «Опасаясь мастерства». И в его случае это серьезное опасение – нарушить хрупкое равновесие малейшим «следом работы», ведь тут достаточно лишнего шага, чтобы изящная словесность обернулась словесным экспериментом, и не более того.

Природа бесконечно одинока,
Когда она толпится одноного,
И скользко упирается дорога
В шумящую трехсуточность дождя…

Так сказалось…
Он говорил, что прозу переводить труднее, чем стихи. Что «стихи, даже самые накрученные, дают многочисленные возможности замен, подмен и прочего». Что «В сто сорок солнц закат пылал» перевести легче, чем «Всё смешалось в доме Облонских».
Потому путь от стихов к прозе – по его представлению – это путь от менее к более сложному.
Впрочем, сложностей в его стихах немало. Только их не разглядеть, ежели не вглядеться.

Приведем голоса в порядок,
Отряхнемте складки одежды,
И настроим свои кифары,
И смежим кефирные вежды…

Он бывал поэтом. И остался поэтом без книги. Однако в его архиве она есть, пусть не сложенная, не слаженная автором в образ книги, но – есть.
Оставалось лишь извлечь ее оттуда.

Примечание:
Вадим Перельмутер род. в 1943 г. в Москве. Поэт, эссеист, историк литературы. Окончил Литинститут (1971). Более четверти века работал в газетах и журналах. Один из основателей и редакторов интернет-журнала «Toronto Slavic Quarterly». Автор шести стихотворных и трех прозаических книг, а также множества публикаций в российских и зарубежных журналах. С 1997 г. живет в Германии.