Журнал поэзии
«Плавучий мост»
№ 1(9)-2016

Евгений Сабуров

(1946 – 2009)

Стихи разных лет

Об авторе: Евгений Федорович Сабуров – поэт, драматург. Родился в 1946 году в Ялте. Окончил МГУ в 1970-м. Доктор экономических наук. В 1971–1990 занимался научной работой; в 1990—1991 – заместитель министра образования РСФСР. В 1991 – заместитель председателя Совета Министров, министр экономики РСФСР. В 1991-1994 – директор Центра информационных и социальных технологий при Правительстве РФ. В 1994 – премьер правительства Республики Крым. С 1995 — директор Института проблем инвестирования банка “Менатеп”. В 1999 – избран председателем совета директоров Доверительного и инвестиционного банка. Литературные публикации за рубежом – с 70-х, опубликованы четыре книги стихов, ряд пьес и повестей.

Послесловие: Михаил Айзенберг

* * *
О женщинах о красоте их краткой
писать. Все стало б на свои места
добро и красота
легли б на полку маленькой тетрадкой

И осень. Еще и осени добро
струящееся между пальцев веток
на землю ветхую
на вечное перо

Не думать не гадать
не волноваться не переиначивать
всё крутится на ваших пальчиках
и небо и земля и суша и вода

а ветки тронутые ветром возмущенно
глядятся в ваших глаз большие водоемы.


* * *

Когда пьешь в одиночку
сбегаются все мертвецы,
когда пьешь в одиночку,
будто двигаешь тачку,
ветер поверху низом проходят отцы
когда пьешь в одиночку
сбегаются в точку.

* * *
Страшно жить отцеубийце
непослушны руки брюки
мир как праздник вороват
добр, но как-то очень хитр
тороват, но как-то вбок
страшно жить отцеубийце
все кругом играют в лицах
весь души его клубок.

Ах, кому по полной мере,
а кому ее по пол,
ну, а кто до отчей двери
сам по воле не пошел.

Обернись душа нагая
бесноватая душа
вот такая же шагает
загибается крошась.

* * *
Когда мы живо и умно
так складно говорим про дело,
которое нас вдруг задело,
и опираясь на окно,
не прерывая разговора,
выглядываем легких птиц
и суть прочитанных страниц
как опыт жизни вносим в споры,
внезапно оглянувшись вглубь
дотла прокуренной квартиры,
где вспыхнет словно образ мира
то очерк глаз, то очерк губ
друзей, которые как мы
увлечены и судят трезво
и сводят ясные умы
над углубляющейся бездной,

тогда нас не смущает, нет,
тогда мы и не замечаем,
что просто слепо и отчаянно
стремимся были детских лет
и доиграть, и оправдать,
тому, что не было и было
дать смысл – так через ночь светило
зашедшее встает опять
(прецессия нам незаметна), –
на том же месте вновь и вновь
нас рифмой тертою любовь
клеймит настойчиво и метко,
а в ночь… ложись хоть не ложись!
устаревает новый сонник,
едва свою ночную жизнь
потащишь за уши на солнце,
но как прекрасно и свежо
на отзвук собственного чувства,
с каким отточенным искусством
весомо, страстно, хорошо,
на праведную брань готово,
остро, оперено и вот
надмирной мудростью поет
твое продуманное слово
и проясняется простор
на миг, но облачны и кратки
на нашей родине проглядки
светила вниз в полдневный створ
и потому-то недовольно
ты вспомнишь, нам твердят опять,
что нашим племенам не больно,
не так уж больно умирать.

* * *
Гори, гори куст
в каменной пустыне.
Лежи, лежи пуст –
пусть сердце остынет.

Не смотри вперед,
не смотри назад –
все наоборот
который раз подряд.

Гори, гори куст,
лежи, лежи пуст
который раз подряд.

* * *
Все пределы, все границы
раздвигаются порой
и во сне поддельно снится
заговор пороховой.

Что есть сон во сне? – Неважно:
он спасен, английский думный,
потому что я отважно
пролетел над бритой клумбой

и проснулся умиленный
в сон пожиже и поближе,
где березка листья клена
на льняную нитку нижет,

обещая сытый рай
на немой его вопрос:
– там я твоя Гая, где ты мой Гай
Фокс.


* * *

Холодное небо просвеченное покоем
сереет среди облаков,
а дух земли обеспокоен, что никоим
образом он не таков,

как это небо. Еще он жарок,
еще в прохладную зелень одет,
как будто девушка-перестарок,
втиснутая в модный вельвет.

Гляди, как под ливнем налип на столб
вымпел на катере местной линии,
а он добросовестно идет пустой,
но кто поедет в такой-то ливень?

Несоответствие – душа искусств,
моих неприветливых, требовательных подруг
раскрывающих розу горячих уст
совсем не сразу, совсем не вдруг.

* * *
Тот, умевший и умерший,
и лишенные лица
люди, служащие в смерше
в чине доброго отца,

тот, кто зрел ночного Ульма
несказанные огни,
и конец любви в раздумьи
уплывающей луны –

«Все полно богов», однако,
остается атеист
вроде клички, вроде знака,
что какой-то воздух чист.


* * *

Пришли взыскавшие карьеры офицеры
и сели в форменной одежде
вокруг стола. Вверху порхали денежки
и шелестели действуя на нервы.

Пришли потрепанные юностью подруги
ко всем страдающие аллергией,
а их натруженные руки
ах как о многом говорили.

Пришли ах как обкаканные дети
ради которых ходят в магазины
и тащат переполненные сетки
и влезли нашей радости на спины.

Так все пришли и так вот все сидели
как души с высоты сидели и смотрели.
Наброшена на всех была попона
и все просили у меня пардона.

* * *
Умерла бесчисленная жизнь
на зеленых ручках серой лентой.
Жильное безумие зажгись
смутным сном, сыновним аргументом.

Стол печали застели и пей,
пей и пой, ах! пой себя не помня
произросший яростно репей
на заброшенной сто лет каменоломне.

То мне чудится, я темнота и ночь,
чей-то сын, а может чья-то дочь,
то мне снится, будто я один.
Солнце. День. И я ничей не сын.

* * *
Зачем же властвовать и задавать вопросы?

Поют скворцы, и пьют вино
у магазина холодным майским утром.
Нам дано
быть мудрыми,
но это мы отбросим.

Зачем же властвовать и мелкой сытой дробью
свой голос насыщать?

Пятиэтажная стена на зелень вдовью
глядит как на тщету душа
и ах! как хороша
воздушная листва, наполненная свежей кровью.

Чуть мы устали, нас уже забыли.

Сквозь ясное лицо, повернутое вверх,
струится свет,
которого и нет.
Когда хозяйку посещает смерть,
квартира богатеет пылью.

Зачем же властвовать?

Воздушная истома
холодною весной ложится на порог,
взлетела ласточка
и серый свой творог
прислюнила под самой крышей дома.

* * *
Режим любви:
названия тоски и одиночества
перемежаются то нежностью, то страстью,
в подставленные дни твои
вливаются разнообразные
растворы ночи.

Глаза раскрыты. Даль живет в тумане
своею жизнью, непонятной сердцу –
там что-то вертится
и убеждается в обмане.

Но мы не так. Мы всем пока довольны.
У нас еще пока
на голоса расписана тоска
и одиночество еще не больно.

Все падает и все взмывает вверх,
как сыплет лепестки и поднимает души
тот ветер, что нам губы сушит,
срывает крыши, покрывает грех.

* * *
Не в темном колодце студенческого двора
почти как игра и почти до утра,
а в сердце и в тишине и
там, где глаза твои,

не в небе, не в рыбе, не в кошельке,
даже не в задрожавшей руке,
а на плече мира, на
сиреневом как луна

эти цветы, и этих цветов таинственны спесь и род.
Только то, что они есть, и можно о них сказать.
Они там, где твой рот,
и там, где твои глаза.

Нельзя улететь туда, где их нет, с плеча мира сползти
на темный студенческий двор
и воздуха черный раствор
с собой навсегда унести.

* * *
Не видеть, не знать,
локтем не задеть,
а только опять
сидеть и молчать,
молчать и сидеть.

Не узнанным сном
приснится под утро,
плывущим котом
в реке Брахмапутра.

Скормившую груди
супругу – сестру
на розовом блюде
губами сотру.

Порвите с Парвати,
начните плясать,
чтоб эти кровати
не видеть, не знать,

не видеть, не знать,
локтем не задеть,
а только опять
сидеть и молчать,
молчать и сидеть.


* * *

Что поет и грохочет вверху на снежных вершинах?
Атмосферных явлений жизнь продолжается пылко.
Торжество недолгой погоды свершилося.
Хлынули воды на поселок в песке в изобильи.

Из клетушек глядим на дождем убитую пыль.
Над пожарным багром
краснеют столбцы огнетушителей.
Каждый все-таки как-то был
мудрецом,
все потом превращаются в жителей.

* * *
Из обломков сегодня построй себе завтра. Вприпрыжку
подноси то траву, то перо, то булыжник.
То перо, ту траву, тот камень составь
в гармоничное личное, в чем-то излишнее
время камня, перьев и трав.

Это будет – решай. То не нужно – отбрось.
И глядишь докрутился-игрался до седых до волос.
Из руки выползает свое отработавший флаг,
выпадает на склизкий земельный навоз
и рука человека сжимает кулак.

* * *
Она приехала за мной
туда, где не было меня.
Вперед, любимая, вперед!
Над ней усталый и больной
сморкающийся небосвод
все плакал на исходе дня:
– вперед, любимая, вперед!

Ребенок попросил, чтоб лук
я смастерить ему помог.
Я выбрал самый длинный сук,
согнул его посредством рук
и чуточку посредством ног,
и охвативши бечевой
его рога,
я над зеленою травой
незримого искал врага.

Какая жалость и печаль –
меня затягивает даль,
меня заглатывает бред,
она меня не достает.
Вперед, любимая, вперед!
Она плывет за мной вослед.
Вперед, любимая, вперед!

* * *
Не смыкай глаза, красотка,
жизнь еще не умирает,
продолжается полет.
Самолет воздушной лодкой
в море Черное ныряет, вырывается вперед.

Сядем мы, голубка, в кресла
и совместно телевизор
благодарно поглядим.
Умер только дух арфиста,
а душа его воскресла –
Персефона, Эвридика – в глубине забытых зим.

То ли женщина уходит в мужа ночь,
то ли женщина от мужа в ночь уходит,
кто нисходит, кто восходит – не помочь
тем, кто прячется, и тем, кто водит,

тем, кто кается,
и тем, кто лжет,
тем, кто мается,
и тем, кто жмет.

То ли женщина нам дух переступает
или заступает нам пути,
то ли дух на женской тает
широко раздвоенной груди.

То ли женщина нашла, смолола колос,
а потом его снесла в Аид,
то ли это – не смыкай глаза, красотка, – голос,
только голос над землей моей звенит.


* * *

А человек – попытка жить,
уйти и дом свой сокрушить,
из мрака славы и порядка
шагнуть на утренний причал
и то, что горько, то, что сладко,
и радость, в общем, и печаль

собрать в единую щепотку
и выстрелить собою вбок,
повизгивая от щекотки
своих надежд, своих тревог.

Между загадываньем вдаль
и просто знаньем наперед
живет один кровавый род,
который называют “трепет”.
Он на начало из начал
прожорливый разинет рот,
набросится и жадно треплет

тебя, а ты из глубины
провозгласи свою свирепость,
свою невинность растяни,
как нарисованную крепость
на пяльцах рук, на пальцах ног
и выстрели собою вбок.

* * *
Мы договорились
между собой
то, что случилось,
ни Боже мой

не осуждать,
не толковать –
принять как есть.
Это наш крест.
Это наш ад.

И то, что произойдет
потом,
это не закат, не восход,
а еще один том

жизнеописания нас.
Смысла в нем нет –
ни через много лет,
ни сейчас.

* * *
О, безумных виноградин
ярко желтая гора!
Виноград тобой украден
из соседнего двора,

и на черном на подносе
он разросшийся как взрыв
пристального взгляда просит,
просит пыли и жары

постоянного движенья
вверх по склону, вниз по склону.
Склока высветит мишени –
ты проснешься распаленный.

День с другими днями смешан,
ночь цепляется за ночь,
виноград в горах развешен,
жить уже совсем невмочь.

Пламя кражи время косит,
косит удрученно,
жизнь сползает на подносе
по пыльному склону.

* * *
Чайка, взмывающая над землей,
погружена в голубой цвет,
как будто серый кабриолет,
карабкающийся высокой горой.
И я наблюдая за ней в зной
понял прохладу лет.

Но то ли мы стали красным вином
излишне увлечены,
то ли спокойствия лишены,
отягощены виной –
так или по причине иной
но мы не влюблены.

А значит трезвости нет как нет
и прохлада лет не дает,
ни капли воды на горящий рот,
ни оправданья бед,
и погружена в голубой цвет
чайка в горы плывет.

* * *
Если кто-то умер утром,
значит вечером друзья,
перезваниваясь споро,
об умершем судят мудро
так, что к этим разговорам
не прислушаться нельзя.

Жизнь легка, великодушна,
переимчива, листает
нас она, как ты тетрадь.
Только носом бы в подушку
упереться и рыдать:
до чего она простая,

до чего она прелестна!
Я завидую ушедшему
осторожно и тихонько
без надрыва, без болезни,
словно утром в колокольне
колокольчики прилежные.

* * *
Всем надобно остаться молодыми.
Со старыми друзьями встречи невозможны.
Они ужасны. Глупо и тревожно
осознавать свой вечер дымный.

Жгут листья. Лица
заволокло морщинами.
Негоже нам во времена влюбиться.
Невероятно быть мужчинами.

Кормить семью. Быть честным. Быть нечестным.
Быть, в сущности, неблагородным.
Ровесники обвешенные шерстью
вокруг тебя готовятся к исходу.

Мой принц, не обернись на лето:
ровесники не лучшая компания,
не обращай внимания на это,
но и на то не обращай внимания.

Вот так, мой принц, и хорошо бы кончить
на столь высокой ноте рассуждений,
перехватить на перекрестке пончик
и смыться от забот и сожалений.

А вот и так нетрудно подытожить
ход острой неглубокой мысли,
что невозможно жить, но можно
частичку невозможности исчислить.

Есть тысячи причин, чтоб быть неловким,
ровесников чураться и, мой принц,
не допускать, чтоб слабые головки
хоть в чем-то выходили из границ.

* * *
Я сам себе душистый царь-горох,
я сам себя измаял жизнью впрок,
я сам себе сложил и песни лягушачьи,
и песьи головы собачьи,
и олова пленительные кружки
принес в пивняк на празднество подружки,

когда с берез сорвался день,
когда мороз носами показался,
когда подружка прыгала «раздень»,
а рядом август подвизался.

Что из того, что лето в календарь
докучливое тычет и свое талдычит?
Что из того, что механический косарь
рвет уши перекличкой бычьей?

Я сам собой сегодня духовит.
Гороха дух позлобствует и прожит.
А царь и тенью не встревожит
того, кто зябок и забит.

Михаил Айзенберг

Речь неизвестного

Сразу скажу главное: на мой взгляд, Евгений Сабуров (1946 – 2009) – один из самых интересных и важных авторов своего поколения. В первую очередь как поэт, но его литературные занятия поэзией не ограничивались, он автор замечательной (и только отчасти опубликованной) прозы, эссеист и драматург. Его известность даже в литературных кругах не сопоставима с его значением, а причины этого достаточно банальны: Сабуров никогда не принадлежал к тому литературному кругу, который виден и как-то считывается общественным сознанием. В 60-80-е годы он существовал в сообществе андеграунда с редкими зарубежными публикациями. А ровно в тот момент, когда это сообщество (точнее, этот мир) стало выходить на поверхность, Сабуров покинул и его, занялся совершенно другими делами: экономикой, образованием, общественной и политической деятельностью. Время искало новых людей, и Сабурова нашло очень быстро, почти мгновенно. Путь от ведущего научного сотрудника до министра экономики и вице-премьера в правительстве Ельцына-Силаева (1991) занял всего год, и такая скорость меньше всего соответствует термину «карьерный рост». Не хочу здесь перечислять все занятия и должности Сабурова (их очень много), интересующиеся могут справиться в Интернете.
Стихи Сабуров всегда считал своим главным делом, так зачем он туда пошел? Да вот, видите ли: хотел изменить мир. Может, и не получится, но почему бы не попытаться?
У Сабурова было свое понимание профессионализма: он считал, что сознательный автор должен заниматься самыми разными делами, потому что все они, в конце концов, становятся стихами. Женя вообще был ни на кого не похож и казался человеком другого племени.
Стихи он писал до последних дней, нисколько не снижая производительности. Осенью 2007 года прочитал нам написанную за лето книгу поэм «В поисках Африки». Чтение продолжалось долго, там больше двух тысяч строк – своего рода рекорд.
Сабуров всегда писал много и бурно: в едином потоке рождались большой корпус или цикл, или поэма (в завершение – книга поэм). С низкого старта сразу набирал скорость, которая быстро становилась предельной, в очередной раз вынося его за пределы прежних возможностей.
Промежуточное записывание отдельных строчек, даже кусков отвергалось как крохоборство, недостойное настоящего автора. В очередную книжечку вписывалось уже готовое стихотворение с редкими исправлениями и помарками. О, эти книжечки! Женя читал по ним в гостях, там и сейчас различимы следы наших угощений.
Мне кажется, это что-то говорит о масштабе автора. Особенность его дара очевиднее в больших стихотворениях или в таких поэмах, как «Хаос звуков». В них нет никакой составленности: ясно, что они писались не постепенно, а рождались сразу, как единое стиховое тело.
То есть в ограниченный, короткий промежуток времени создается массив в сотню строчек. Способность разгонять мысль с такой скоростью почти невероятна. Скорость света?
И здесь происходит какой-то почти физический эффект: скорость как бы сметает прочие обстоятельства. В частности, заменяет собой протагониста – становится на его место.
Он и в собственном литературном развитии двигался очень быстро, и уже в восьмидесятые годы мы видим совсем другого автора, чья природная органика обогащена, осложнена сквозным эпическим сюжетом и драматическими конфликтами, как бы прорастающими сквозь порывистую естественность.
Сабуров шестидесятых-семидесятых, восьмидесятых-девяностых и двухтысячных – это по существу разные авторы. У критика здесь очередная проблема: в результате нужно описывать не одного автора, а по крайней мере трех.
Этот множественный автор, оставаясь поэтом, в каждый большой период тяготел к одному из трех основных родов литературы: лирике, эпосу, драме. Говоря очень схематично, в восьмидесятые годы вещи Сабурова, не меняя своей стиховой природы, стали смотреть в сторону прозы; в двухтысячные – в сторону драматургии.
Текст, имеющий вид и форму лирического стихотворения, не обязательно является лирическим стихотворением. Или скажем аккуратнее: не обязательно является только лирическим стихотворением. Я понимаю, что сейчас почти невозможно корректное различение лирики и эпики, но иногда кажется, что Сабуров использует привычные лирические формы, не будучи по темпераменту только лириком. Началось это очень рано, еще в семидесятые годы, но тогда ощущалось как вторжение в лирическую ткань «чужой речи».
Может быть, именно поэтому он сразу понял и признал Д.А.Пригова: увидел в нем знак другой возможности, продуктивной для собственного изменения и развития (но развил, конечно, все по-своему). Признал, похоже, первым из пишущих (это 1975 год), когда остальные или пожимали плечами, или вообще не смотрели в сторону Д.А.
Есть новации, которые прочитываются не сразу, с существенным опозданием. Кое-что видно только сейчас.
Поздние шестидесятые годы заново осваивали романтизм: у лирического героя случались и недостатки, но какие-то всегда интересные. Этот герой был всегда немного опьянен собой.
Поэт романтического типа смотрится в зеркало. Но вот зеркало унесли, а в живом водном зеркале при разной погоде отражается разное: вода, как известно, разноречива.
Пожалуй, именно это – случай Сабурова. Он вообще принципиальный, осознанный антиромантик. Если зеркало даже окажется рядом, то заглянет в него мельком, пока лицо не успело принять пристойное выражение.
Он не врет самому себе, а его стихи не врут нам – ни о себе, ни о нас. Они не жеманничают. Поэзия для него не Летний сад, а свой огород; он, случается, выходит туда в халате.
К себе и собственной жизни он относится не как к данности (с которой ничего не поделаешь), а как к материалу для работы – «недоброй тяжести». Сабуров говорит из какого-то затянувшегося «неужели?» Затянувшегося – но не привычного, не теряющего остроты и неожиданности. Если это недоумение, то оно лишено созерцательности и подобающего уныния. Оно ищет выход.
И трезвость Сабурова, его способность писать о себе со стороны, как о персонаже, сейчас прочитывается как новация. В его вещах нет пафоса. Чувствуется возможность второго – самоироничного – прочтения. Не романтическое «я и мир», а «он и другие». Повествование идет от первого лица, но этот «я» – «он», поэтому часто описан в комическом роде или почти пародийно.
Привлекательность автора зависит от того, как и насколько он смог освоить – обжить словами – общий опыт, сходный у разных людей (в силу обстоятельств часто ущербный). Но масштаб автора определяется тем, насколько он смог выйти за пределы такого опыта.
У Сабурова есть и то, и другое. Но существует как будто порознь: в разных форматах и на разных скоростях.
В основе реальной новации всегда угадывается какая-то антропологическая новость. И в поэзии Сабурова скрытно присутствует нетривиальное представление о человеке – как о первом лице множественного числа. Его голос соединяет разные и противоречивые голоса, звучащие в одном сознании.
Нова сама способность относиться к себе (лирическому герою) как к разному: существу, в котором сошлись много разных характеров. И некоторые даже у автора не вызывают никакой симпатии. Отсюда и двойное прочтение: автор-персонаж виден вблизи, но объемно и с уходом в новое измерение.
Это не назовешь монологом, речь обращена не к другому, и даже не к другому в самом себе. Это обращенная к себе речь другого – речь неизвестного, неизвестно кого.
Может быть, поворот к драматургии и понадобился Сабурову для того, чтобы справиться с множеством этих разных «я»? Лирика просто не вмещала такого количества голосов.
Все это очень непросто и не всегда понятно. Часто непонятны и сами стихи Сабурова – при всей их лексической простоте. Вход в эту поэзию находится не там, где обычно, и на него трудно указать, потому что отсюда раньше не входили. Нельзя сказать, что автор нарочно отказывает читателю в помощи. Стратегия Сабурова далека от герметичности, но его стихи сплошь и рядом оказываются в тех местах, где действительно все неясно. Он их не ищет, но и не избегает.
Неясна и его собственная позиция: говорящий находится словно в нескольких точках одновременно – или между этими точками.
Должен признаться, что многое и сам очень долго не понимал — как будто не видел. Видел в его стихах в первую очередь их фактуру: выделенную и подвижную – живую – шероховатость; ценил только вот этот вывернутый, достающий до тайных глубин язык – смесь высоких и низких стилей, клубящееся соединение всего на свете. Это и понятно, но не очень справедливо. Все равно, что в старой живописи за колоритом, светотенью, композицией и другими формальными вещами не видеть сюжета картины. (А мы, воспитанные на импрессионизме и постимпрессионизме, очень долго так и смотрели на любую живопись.)
Стихи Сабурова очень редко лишь колористический набросок «состояния», они имеют и другое – тематическое – измерение. Там почти всегда сказано что-то определенное, конкретное. Там есть какой-то сюжет.
Но этот сюжет снует как ткацкий челнок: осуществляет свою челночную дипломатию. Только снует не в одной плоскости, а между разными пространствами опыта: соединяет их. И что-то самое существенное говорит нам именно это движение.
Сабуров умеет превращать в стихи очень неожиданные вещи: даже досадливое наблюдение, даже экономический или геополитический прогноз. Трудно представить, что не смогло бы попасть в поле зрения его поэзии. Но все, уже попавшее, меняется и приобретает новые свойства, как под воздействием очень активной среды.
В лирику семидесятых, где реальность присутствовала как фантомная боль, шло Новое время, и самым интригующим в вещах Сабурова становилось для меня стиховое существование совершенно реальных обстоятельств, людей, вещей. Действующие лица с портретным сходством входили в стихи на общих правах, тесня превращенные образы. Реальность оборачивалась лицом. Сначала «командировочный на койке отдыхал», потом вслед за тенями ялтинского детства в стихи «пришли взыскавшие карьеры офицеры». А там уже и «компания соизмеряла силы», открывая дорогу будущим прозаседавшимся «энтузиастам в коридорах власти».
Стиховое слово обнаруживало способность захватывать области, прежде не доступные. В свежих, только что прочитанных стихах Сабурова это всегда казалось поразительной и освежающей, как при засухе, новостью — вестью о новой свободе.
Начиная писать о Сабурове, вскоре замечаешь, что слова «свобода» и «свободный» вылезают в каждом втором предложении, и надо прилагать специальные усилия, чтобы драгоценное определение не превратилось в слово-паразит. Но именно это свойство его вещей поражало в первую голову – как сорок лет назад, так и в последние годы.
Стихи Сабурова и сегодня у кого-то вызывают внутреннее отторжение: «Так не пишут! В стихах такое (или так) не говорят!» При том, что часть этих вещей была написана тридцать, а то и сорок лет назад (собственно, в другую литературную эпоху), его художественная смелость и для текущей эпохи не стала привычной, нормативной.
Свобода, свободное дыхание. Сабуров только это и ценил в поэзии: открытое дыхание и совсем свежий, еще сырой звук. Новая языковая – и соответственно жизненная – реальность входит в его стихи в прямом, необработанном виде, вызывая не нарочитое, а естественно-необходимое нарушение принятых литературных норм.
Сейчас уже многие понимают и признают, что Сабуров крупнейший поэт, мастер. Но все ли чувствуют эту его способность падать коршуном и хватать, самое сырое, живое слово?

Примечание:
Айзенберг Михаил Натанович – поэт, эссеист. Родился в 1948 г. в Москве. Работал архитектором-реставратором. Автор восьми книг стихов и четырех книг эссе. Лауреат Премии Андрея Белого (2003), премий журналов «Знамя», «Стрелец», «Новый мир» (Anthologia).
Живет в Москве.