Журнал поэзии
«Плавучий мост»
№ 2(10)-2016

Ирина Евса

Переход

Об авторе: Родилась в Харькове. Школу окончила в Белоруссии. В 1987 г. окончила Литературный институт им. А. М. Горького. С 1979 г. – член Национального союза писателей Украины. Член международного Пен-клуба. Поэт, переводчик, составитель книг и антологий. Автор одиннадцати поэтических сборников. Перевела стихотворения Сафо, гимны Орфея, «Золотые стихи» Пифагора, свод рубаи Хайяма, гаты Заратустры, «Песнь Песней», псалмы Давида. Публиковалась в журналах «Новый мир», «Звезда», «Знамя», «Радуга», «Интерпоэзия», «Новый Берег» и др. Лауреат премии Б. Чичибабина, премии «Народное признание», премии журнала «Звезда» и премии Н.
Ушакова. За книгу стихотворений «Трофейный пейзаж» награждена премией имени Великого князя Юрия Долгорукого. В 2016 г. сборник стихотворений «Юго-Восток» стал победителем конкурса «Русская Премия». Живет в Харькове.

* * *

Куда ж нам плыть?..
А. С. Пушкин

Золотыми мышами шурша у корзин,
засыпая листвой водосток,
ветер воет на лестнице: так муэдзин,
обращённый лицом на восток,

собирает к молитве своих мусульман.
Но уже не тревожит ничуть
сладким дымом пронизанный самообман,
в небеса устремляющий путь.

А куда же нам плыть? А и вправду, куда?
Оторвёмся – и дело с концом –
и в Латакию, где закипает вода
расплывающимся леденцом

азиатского солнца… Не сладко и там.
Но горячая жёлтая взвесь
заставляет забыть, забивая гортань,
тёмно-серую, ватную – здесь.

Время булькает пловом, дымится в котлах
с подгорающей коркой на дне.
Но аллах, растворённый в резных куполах,
к чужакам равнодушен вполне.

– Ну, так что, собираемся? – Этот молчит,
тот, спеша, разливает вино.
– Не хотите в Латакию – можем на Крит,
в Картахену… Не всё ли равно,

где забыться, зависнуть, песчинками в ряд
лечь, рассыпаться искрами в штиль.
Но моргают. – Куда же нам плыть? – говорят –
безъязыким, безликим, как пыль?


* * *

В. Норазяну

Срезая кожуру с картофеля, палач
божествен. На жиру замешенные краски
фламандских мастеров – не терпят неудач,
но требуют огласки.

Заказчик пальцем ткнул в пурпурный гобелен,
подпорченный свечой, что не догрызли мыши,
в трёхпалый канделябр – и ты привстал с колен,
звон гульденов заслышав.

Кругов колбасных жар и сыра влажный срез,
кабанья голова грозней полночных пугал –
вот для чего ты здесь. Мучительный ликбез –
картофелиной в угол.

Трудись, глотай слюну, пока Антверпен спит
и ратуша снежком припудрена снаружи,
пока ночных цехов жужжит прилежный быт
под кружевами стужи.

Пока заказчик всласть посапывает, борт
кровати накренив семипудовой сдобой,
соединяй в одно портрет и натюрморт –
утробное с утробой.

До света копошась, как мышь в своей норе,
озлишься: сыр усох, бегонии привяли.
И – мстительным мазком – три волоска в ноздре
и прыщ между бровями.

* * *
Снег на капоте старенького форда.
Вокзал. Буфет с попытками комфорта.
Пузырчатая – впрозелень – вода.
Любовники глотают капучино,
и в верности клянутся до кончины,
не зная, что простятся навсегда.

Великое показывая в малом,
телеэкран гундосит сериалом,
рекламой, что манит на острова.
Бен Ладен наслаждается джихадом.
И со стены командует парадом
клыкастая кабанья голова.

Любовники оглохли и ослепли.
Жемчужный огонек блуждает в пепле
забытой сигареты. Пальцы мнут
салфетку с отпечатками помады.
О Господи, какой ещё Бен Ладен? –
до отправленья несколько минут.

Портал вокзала с треснувшим пилоном.
Снег, что наклонно гаснет над перроном.
Поправив шарф, она шепнёт: «Иди».
И он пойдёт подземным переходом,
кружа, плутая, бедствуя под сводом,
но выхода не видя впереди.

* * *
Приняв заказ, не пряча спеси, согнувшись в зябкой конуре,
нам мастер выточит два перстня, два сердолика в серебре,

где нить под влагой плавных граней всклубил декабрьский шелкопряд,
как будто в изморози ранней две винных ягоды горят.

Асимметричные эклоги. Надежды, скрученные в жгут.
Любви неверные залоги, что всё же нас переживут.

Слепого случая вещдоки. Скандал. Фамильный компромат.
Семей двусмысленные вздохи без комментариев и дат.

Плодом украшенное древо. Барокко вычурная прядь.
На безымянном пальце левой, не смея правую попрать.

… Всё это мастер знал, покуда в морозных сотах декабря
металлом булькала посуда, дышал раствор нашатыря,

пока меж стёклами волною смерзался снега синий пласт…
Художник мучался виною и сомневался, что продаст.

И, отмахнувшись от дуплета, на каждом новеньком кольце
он высекал: пройдёт и это, но с вопросительным в конце.

Переход

А теперь записывай: свобода –
переход, пристрелянный, как тир,
где тетрадь расхода и дохода
заполняет ангел-рэкетир

за спиной лоточника, а может,
«челнока». – Не всё ли мне равно,
кто теперь лишенья приумножит,
если приуменьшить не дано.

Дирижёр небесный, фалдой фрака
синий мел смахнувший со стены,
Ты шутя извлек меня из мрака,
словно звук из клавиш костяных.

Намекни, как музыка незлая
с антресолей шатких шапито,
для чего всё это, ибо знаю,
что нелепо спрашивать, за что.

А в другом и лучшем распорядке
под присмотром ангельской братвы
я была бы овощем на грядке,
гусеницей в кружеве ботвы

или в синь вкраплённым махаоном,
что с лоскутной лёгкостью порхал
над холмом с лишайником по склонам
и окаменевшим, как Верхарн.

Но свою мучительную коду
продлевая, сумерки креня,
Ты ведешь меня по переходу,
позволяешь целиться в меня,

чтобы я меж волком и лошадкой
завертелась, дернувшись сперва.
… Наклони фонарик над тетрадкой.
Я не вижу. Дай списать слова.

* * *
И сколько ни шарю по ящикам, – в толк
никак не возьму: где в пространстве окрестном
тех мраморных слоников списанный полк,
оплаканный медно-латунным оркестром?

В чьих весях на белой салфетке стоят
то тесной, подковообразной толпою –
и к хоботу хобот, – то вытянув ряд
гуськом, чечевицей, вот-вот к водопою?

Топтавшие варваров. Что за цена
им нынче, и есть ли слоновья Валгалла?
А грозная бабка Игнациевна
какие надежды на них возлагала,

в тряпицу замотанных (вечно возя
в бауле, как все, очевидно, скитальцы)?
Меня оттесняла: «Руками – нельзя!»
Но если и помнят, то именно пальцы,

как холодом били. Особенно тот,
с отколотым ухом, невзрачный собою.
Наверное, в ходе привычных работ
он стал результатом случайного сбоя.

Кто из мастеров оказался не прав,
упрямая полька не знала сама, но
теперь эту дюжину, властно прибрав
к рукам, выпасает в небесных саваннах

на млечной лужайке с непыльной травой,
и, словно китайский болванчик, не здраво,
но веско качает льняной головой
то справа налево, то слева направо.

* * *
В этот ни-дождь-ни-снег – с тополем на краю
поля – ты без помех в жизнь протечёшь свою,
бывшую, как жена, нынешнюю, как с крон
влага, что зажжена сразу со всех сторон.

Оком кося, как рысь, на отсыревший ствол,
вздрогнешь: да вся корысть снегом ушла в помол
прошлого. И давно твой древоточец-взор
там, где всегда темно, вытравил свой узор.

В этот ни-день-ни-ночь родины, на паях
с мартом устав толочь грязь на её полях,
выбредешь на шоссе, где, как шары в лото,
с горки скатились все
фары
ночных
авто.

Всё-таки оглянись: тополем на краю
плещёт чужая жизнь, вырулив на твою
трассу. Но зубы сжать не позволяет дрожь.
Обледенелый тать – этот ни-даждь-ни-дождь.

* * *
Два «эспрессо», две цигарки, полдень, серый, как Ла-Манш.
Две сороки, как цыганки, делят краденый лаваш.
Сикось-накось, неумелым, убегающим стежком
изумрудные омелы заштрихованы снежком.
Бесполезной, неимущей (взгляд – в окно, рука – к челу),
мне гадать на чёрной гуще совершенно ни к чему.
Мне гадать на этой гуще всё равно что не гадать,
потому что там, в грядущем, – только снега благодать.
Всякий довод в рог бараний скручен. Тянет от дверей.
Ход баталии банален, как протоптанный хорей.
Воробьи стучат по жести. Скорый поезд прогудел.
В каждой фразе, в каждом жесте – постмодерна беспредел.
Два пробела. Две цитаты. Цитрус. Колкая вода.
И стрекочут, как цикады, возле окон провода.
Мягче слово или резче – всё в кавычках дежавю.
До прямой и честной речи я уже не доживу.
Слишком много напласталось для беседы по душам.
Мне в затылок дышит старость учащённо, как дышал
ты, – в беспамятство ныряя, словно в смертное родство,
бескорыстно повторяя контур тела моего.

* * *
На столе – бедлам. За окном – разруха
в красноватом зареве мятежа.
Между стёкол вдруг оживает муха,
пробиваясь к форточке и жужжа.

То весенних фрезий залётный запах,
то светила циркульный полукруг.
Лишь одно незыблемо: справа – запад,
если ты задумал бежать на юг.

Разольём гороховый суп по мискам.
Из другой эпохи, из тьмы другой
нам с картины чёрная одалиска
золотой подмигивает серьгой.

Уперевшись локтем в парчу подушек,
разгрызая косточку миндаля,
ждёт, пока Альгамбра себя потушит,
покачнувшись в пламени фитиля…

Ввинтим в сумрак лампочку: день недолог.
Мавританке – жемчуг, тебе – горох.
Даже дым отечества нынче дорог, –
поразмыслишь прежде, чем сделать вдох.

Только муха скутером ошалелым
в застеклённой мечется глубине.
Только мокрых веток углы и стрелы
ассирийской клинописью в окне.

Курортная зона

бомж на прогретом камне читает сартра
тот кто читает сартра сегодня – бомж
чайка вопит как чокнутая кассандра
и на нее бинокль направляет бош

буш с высоты планёра грозит ираку
мысли саддама прячутся в кобуру
грека с бокалом пива не рад и раку
он половину кипра продул в буру

некий турист проворный как марадона
щиплет лодыжку свеженькой травести
в пластиковом бикини летит мадонна
в шторм но никто не жаждет её спасти

над головой вытягиваясь редея
в кровоподтёках и дождевой пыли
облако то блажит бородой фиделя
то предъявляет розовый ус дали

скачет profanum vulgus в раскатах грома
бросив пронумерованные места
бомж на своем насесте читает фромма
крупные капли смахивая с листа

он умостился так чтоб волна бодала
как подобает хищнице – со спины
организуя пряди его бандана
выгорела до цвета морской волны

все закипело сдвинулось помутилось
эросом гекатомбы слилось в одно
бомж прошивает время как наутилус
зная что лучший выход уйти на дно

не выпуская книги из рук он даже
рад что круша причалы рыча warum
шквальный поток смывает его с пейзажа
с грохотом перекатывая валун

* * *
Перепрыгнув такой провал, за которым уже никто
не поможет: давно порвал ту верёвочку, – на плато

приземляясь в чабрец, в полынь, – вдруг заметишь на вираже,
как сверкает морская синь… И никто никогда уже…

Там, где меньше твоей ступни выступ и несговорчив наст,
только чайка висит. Спугни – резким криком тебе воздаст.

Только взбухшие ленты жил сердоликовых и зрачку
вровень – спелая, что инжир, туча с вмятиной на боку.

А чего ты хотел – баллад просветлённых, высоких од?
Причастившись от всех баланд водянистых, от всех щедрот

чёрствых, – словно аэд в аид – оступиться готов. Плющом
камень, шаткий, как зуб, обвит, где никто никогда ещё…

* * *
В неподвижных травах шуршат акриды.
Закипают лотосы млечным соком.
Сердолик – в двурогом венце Исиды,
А в венце Осириса – мёртвый сокол.

О, когда бы знать, торопя объятья,
что любовь подобных всегда не к месту.
Если близость тел повлечёт к зачатью,
то слиянье душ приведёт к инцесту.

… Вот она крадётся в тоске недужной
через весь Египет тропой обратной.
И сухие губы лепечут: «Муж мой…»,
но внезапно, сбившись, бормочут: «Брат мой…»

О, когда бы знать, расточая силы,
что в любви похожих блуждает вирус.
Ароматен лотос в верховьях Нила,
нo в его низинах – горчит папирус.

И уже плодом набухает тело,
отекают руки. Ты станешь притчей
во языцех. Дочь для себя хотела?
Но родится сын с головою птичьей.

И торгаш возьмёт за мешок пшеницы
твой венец двурогий и тот, в котором
нестерпимым жаром сухой зеницы
мёртвый сокол вспыхнет, как вещий ворон.

Алкей и Сафо

1
В полумраке скрипнула дверца шкафа.
Он рубаху новую надевает.
На своей софе шевельнулась Сафо:
зычно зевает.
2
Говорит: «Купи молока и мёду,
винограду белого, литр олии.
Возвращайся к завтраку: непогоду
боги сулили».
3
Он её клюет на прощанье в щёку,
углядев при этом, как с тельца мухи
паучок спускается на защёлку
пыльной фрамуги.
4
Облепили пирс рыбаки. Пурпурно-
золотая чаша всплывает грузно.
Запрокинув горло, зияет урна
коркой арбузной.
5
Он калиткой хлопает, раздвигая
плети мокрой жимолости. В «скворешне»
молодой курортницы плоть нагая
пахнет черешней…
6
Целый день у Сафо мигрень. В сациви
не хватает соли. С горы подуло.
И авгур, чернеющий на оливе,
каркает: «Ду-р-ра!»
7
… Рыбаки несут барабульку. Выжжен
южный склон, как знойная Иудея.
Сафо шепчет: «Гелиос, ослепи же
прелюбодея!»
8
И считает кур, шевеля губами.
Но, узрев повинную плешь Алкея,
застывает амфорой, выгибая
смуглую шею.
9
И на битву равных взирает сыто
на капоте солнцем нагретой «Нивы»
кошка черно-белая, Афродита,
щурясь брезгливо.

Стрекоза

Слишком длинные крылья – вразвалку по стеблю цветка,
неуклюже ползёт. Но китайские льются шелка
в содроганиях лопасти. В небе расширится щёлка –
и медовый, медлительный выпустят свет облака.

Не надейся, не август – конец сентября. Но тепло
не промотано летом. Сферических зенок стекло
наполняется влагой, то светло-зелёной, то серой.
Кот, заметив движенье, крадётся и щурится зло.

И она поднимается. И, прозвенев вдалеке,
над сырой черепицей, стремительно входит в пике,
чтоб в раскрытую книгу залечь, как живая закладка,
на двухсотой странице, тринадцатой снизу строке.

И терцина из Данте, её золотистая мгла,
словно тайнопись, светит сквозь тонкую сетку крыла.
Поднебесной давильни пространство забрызгано соком,
и тяжелая капля по облачной кромке стекла.

На иглу не посадят – не бабочка. Из-под руки
выгребая, взлетит, унося отпечаток строки.
… Утром спустимся к морю: на гальке, расколотой штормом,
в отражённом луче слюдяные блеснут лепестки.

* * *
Что сегодня за день? – Очевидно, среда.
В тёмной кроне – подвижные пятна лазури.
Отвяжитесь: он спит и не смотрит сюда.
Домочадцы его осторожно разули.

Где упал, там и спит, губошлёп-маргинал,
головой упираясь в дубовую кадку.
Муравей, любознательный, как Магеллан,
изучает его загрубелую пятку.

Шевелюры измяв низкорослым лесам,
лёгкий ветер гоняет мурашек по коже.
Отвяжитесь – он стар. Он уже написал
всё, чем нынче смущён, чем возвысится позже.

Рухнул в дрёму, как в тартар, и к чёрту – дела:
все гекзаметры ваши и ваши верлибры.
Конопатая Фрина, и та не дала,
на простуду ссылаясь… Ах, Фрина, их либе

в дых… Растрачен запас, заготовленный впрок.
Но душа не готова примкнуть к балагану.
И репризы Эзопа ему поперёк
естества или – попросту – по барабану.

Жизнь обмякла, а слава не произошла,
не вошла в ежедневный набор провианта.
… Осыпает цветы мушмула. И пчела
собирает нектар в бороде у Бианта.

* * *
Напиши мне письмо и лучшую строчку вырежь.
Ты вкушаешь лангустов, дуешь коньяк, слоня-
¬ешься в шляпе по Квинсу или по Гринвич-Виллидж.
Но какое мне дело, ежели нет меня

в той стране, где волна колеблется перламутром,
на взъерошенных вязах вздрагивают листы;
где не рыщут бомжи по мусоркам ранним утром,
на отлов человеков ночью не мчат менты.

Хорошо, что ты – там, задира, кустарь-филолог,
несгибаемый логос, вечное два в уме,
сквозь чужие таможни длинную цепь уловок
неизменно влекущий… Помнишь, как на холме

мы сидели – спина к спине, – озирая мутный
тёмно-серый залив с корягами на плаву.
На покатые сопки сыпал с небес кунжутный
мелкий сетчатый дождик – и выпрямлял траву.

Никуда не срываясь, медленными глотками
мы цедили по-братски местное каберне.
Я следила, как жук вразвалку ползёт под камень,
растопырив надкрыльев лопасти… Как бы мне

ни хотелось тебя погладить, – рука чертила
в запотевшем пространстве эллипсы и круги.
И трёхдневной, колючей медью твоя щетина
пламенела, но не хотела моей руки.

Мы сидели, как два китайца, настолько древних,
переживших и потепления и снега,
что неважно уже: коряга качнулась в дрейфе
или мимо проплыл взлелеянный труп врага.

… Ты в широтах, где всяк уместен – и, слава Богу!
но такие, как я, нелепы – и пусть. Не то б
слабоумной старухой к тихому эпилогу
доплыла бы, сложившись в англоязычный гроб

в чём-то розово-белом. Как бы ты иронично
поглядел – ни озноб в лопатках, ни в горле ком.
И тогда бы Господь послал меня жить вторично
в синеватую морось, на киммерийский холм.

* * *
Красная охра, сиена и сурик –
средневековья готический сумрак.
Столик в кафе угловой.
И переводчика око оленье
влево косит. Увлажнённый оклеен
воздух кленовой листвой.

Как утомителен пьяный вестфалец.
Толстый его указательный палец
тычет то в башню, то в ров.
Тёмно-янтарное пенится пиво,
и вдоль канала цветут прихотливо
крыши опрятных дворов.

Но переводчик забыл о работе.
Над балюстрадой в полуобороте
сгорбился и не сулит
ясности, с нами молчанием мерясь,
ноздри раздув, как почуявший ересь
истовый иезуит.

Словно подслушал твоё нетерпенье
выйти со мной… На покатой ступени
жёлтые пятна листвы.
Немец, усердно цитируя что-то,
пялится на городские ворота
цвета засохшей халвы.

Пусть этот бюргер лопочет что хочет
и притворившийся флюгером кочет
медным сверкает пером.
Мы под парами в квадратном проёме
арки, как будто на древнем пароме,
в темень плывём вчетвером.

Прокукарекает вздорная птица –
мы возвратимся, а бюргер проспится,
выйдет с цветком на груди
к завтраку… Но переводчик за нами
вслед пересохшими дрогнул губами.
Сжалься! Не переводи.