Журнал поэзии
«Плавучий мост»
№ 2(10)-2016

Вера Кузьмина

Стихотворения

О себе.
Родилась в г. Каменске-Уральском в 1975 году. Живу там же. Работаю участковым фельдшером. Очень люблю читать, в соседней библиотеке перечитала все книги.
Стихи пишу с 2011 года. Люблю лес, сад и людей – хороших.
Писать начала в 2011 году. Печаталась в журналах «Наш современник», «День и Ночь», «Москва», «Наша молодежь», «Хомо Легенс», в газете «Графоман» города Вельска.
В основном – публикации не в реале, а в Интернете. Литературный псевдоним – venik.

От редактора.
Когда было принято решение о публикации подборки Веры Кузьминой в этом номере журнала, я написал ей письмо с просьбой дополнить биографический текст, предваряющий подборку стихов, именно: «тем же слогом, с той же непосредственностью и ясностью взгляда на жизнь. Напишите о том, о чём не говорили в стихах. Свяжите это как-то со своим творчеством. Напишите то, что сами считаете нужным и возможным написать в прозе о себе. Как живёте, как выживаете. Без ёрничанья, без пренебрежительного тона в оценке собственной персоны. Надеюсь, это хоть как-то поможет читателю понять – откуда в ваших стихах столько из той жизни, которую большинство из нас старается не замечать.»
Вскоре я получил от Веры ответ, который с любезного её разрешения мы публикуем:

«Привет, Виталий. Вы меня здорово озадачили, если честно.
Мне нечего сказать о себе кроме того, что я очень привязана к тому месту, где живу. Мой прапрадед был мастеровой и пьяница, моя прапрабабка рожала детей, пекла хлеб на продажу и рано умерла. Мой прадед был разнорабочий и пьяница, его задавила лошадь – переехала ему ногу. Перед смертью он обматерил фельдшера, потому что фельдшер был «ученая сволочь» и к тому же поляк – поэтому прадед отказался лечиться, потребовал стопку, закурил трубку и умер. Он оставил прабабку Анну Терентьевну с пятью детьми – были и еще, но умерли. Из-за детей прабабка все время была голодной. Любимого ее сына, красивого Степу, убили в первые дни войны. Второй сын, дядька Коля, за убийство попал в лагерь, строил Беломорканал, а когда пришел обратно, был лучшим литейщиком на вагранке и страшным пьяницей. Старшая дочь, Маня, жила в прислугах, прижила ребенка – девочку – от хозяина и ушла от него, когда девочка умерла. Поступила в домработницы к двум братьям-офицерам в Свердловск. В тридцать седьмом году их в одну ночь обоих забрали – тогда она, не будь дура, схватила свой паспорт и убежала домой – пешком. Потом она путалась с ворами. Средняя дочь, Татьяна, моя бабка, ухитрялась находить себе мужиков всегда, но замуж так никогда и не вышла. Младшая, Нинка, вышла замуж за эвакуированного хохла и одна из всех жила более-менее зажиточно.
Когда моя прабабка умерла, у нее остался один халат, одна юбка и два платка. И три рубля денег. Но хоронила ее вся Вороньжа – гроб несли на руках, сменяя друг друга, а до кладбища – семь километров.
Я – это они. В той земле, на которой я живу – их кровь.
Это очень бедная, очень плохая земля, но другой мне не надо.
Не думаю, что вам было интересно это читать, Виталий. Так же неинтересно будет и другим – и еще читать про то, как я бегаю по вызовам, ухаживаю за старой мамкой, варю своему Петровичу гречневую кашу и копаюсь в огороде. Поэтому оставьте предисловие Сергея Крюкова или уж не пишите вообще ничего.
С уважением к вашему делу и вам –
Веник Каменский :)»

С учётом междустрочий – это роман страниц на 400. В междустрочьях – стихи Веры Кузьминой. Горькие, но и прекрасные, как сама жизнь.

Виталий Штемпель

Доверие

Помню старый двор, соседа Дюбеля
После третьей ходки на крыльце.
«На печеньку. Чо надула губы-то?»
Песни пел, срываясь на фальцет,
Снова заговаривал: «Дерябни-ка.
Чо, не хочешь? Ладно, бля, сиди».
Допивал, хрустел зелёным яблоком,
С хрипом рвал тельняшку на груди.
«Верка, никому не верь, запомни-ка.
Друг подставил, сука, скоморох,
Сделал из шахтёра уголовника,
Скажет пусть спасибо, что подох.»
Снова пил и плакал: «Друг, пойми же ты.
Я ж ему всегда, во всем… урод!»
Дюбель помер. Я зачем-то выжила.
Может, чтобы верить, хрен поймет.
Жизнь – не сто пятнадцатая серия,
Не щенячий визг «люблю-умру».
Нитка жизни из клубка доверия
Тянется, мотаясь на ветру.
Прав ты, Дюбель, был, когда советовал:
Мол, не верь, поверишь, сбросят вниз —
Только те, кто нам не фиолетовы,
Режут-укорачивают жизнь.
Стать родными – говорят, сокровище
В зачерствевшей ломаной судьбе.
Только беззащитной ты становишься,
Семечком, пушинкой на губе.
Обожглась. Обиды-то – немерено…
Но молчу, стирая соль со щёк:
Жизнь короче на одно доверие,
Только врёшь, не кончена ещё.

За грибами

Нынче всё остыло разом,
Иней на траве.
Мой хороший, кареглазый,
Спи в своей Москве.
Я сегодня за грибами:
Два ведра, мешок.
Месяц роет по-кабаньи,
Может, груздь нашёл.
Звёзды меньше, небо шире,
Месяц хочет есть.
У тебя в Москве – четыре,
На Урале – шесть.
В одеяло бы закутать:
Сон, тепло, уют.
Между нами не минута,
Больше ста минут.
Лесовик хихикнул в спину:
Вот и грузди, стой…
Пробивать мне жисть-суглинок
Глупой головой.
Думать: вдруг не срежут ножку,
На ветру дрожать
И любимому в лукошко
Прыгать без ножа.
Медвежонок точит коготь,
Весь восток в огне.
Как грибов-то нынче много,
Говорят, к войне.
Ты не думай о плохом-то,
Спи, хороший мой.
Зажую черняшки ломтик,
Всё, пора домой.
Лесовик смеется тяжко,
Пробежала мышь…
Я не срезана пока что.
Ты меня хранишь.

Не оставь

В этом теле – минимум три души, и у каждой больше семи путей. Первой прямо в руки плывут ерши: хороша уха для её детей. Ей с работы мужа-губана ждать, греть ведёрный чайник – с вареньем пей, и горбатых ландышей-жеребят запрягать в тележку неспешных дней. На святую Пасху рядиться в шёлк, красоваться – в ушках блестит рыжьё. Если вдруг заявится серый волк – за белёной печкой лежит ружьё.
У второй – в шатре конопля и плов, а её слова – золотой шербет. За неё Иаков служить готов восемь раз по восемь пастушьих лет. Запоёт псалмы – и заплачет полк: рядовые – Сим, и Яфет, и Хам. Ей не страшен даже тамбовский волк – слушать песни ляжет к её ногам.
А у третьей – кинь, и выходит клин, вместо крыш и лавок – одни горбы. Ей в ладони плачет пяток рябин и дубок у крайней кривой избы: за живых и тех, кто уже ушёл, за Васятку – мать заспала мальца, за Степана с заворотом кишок, за Никиту – он заменил отца. Всё бы славно, если б не три по сто, а потом пивка, а потом базлать. Третьей слышать: «нету для вас местов», «убирайся», «дурочка», «не со зла»…Третьей – с детства спать на краю крутом: у дощатой стенки сопит сестра. Серый волк-волчок залезает в дом, под лунищей шкура его пестра. Это сон, а может, лихая явь: подойдет и сцапает за бочок…
Ты вот эту девочку – не оставь. Ей не выжить, если придет волчок.

Старые кварталы

Ветер доносит гудочки с вокзала,
Вечером стало легко и тепло.
Шляются пьяницы старых кварталов,
Веткой с куста заедая бухло.

Сидя на лавочке, кашляя глухо,
Крошки роняя с отвисшей губы,
Длинную улицу тянет старуха
Через соломинку тихой судьбы.

Деньги считает: «До пензии сотня…»
Смотрит, как, сотни затёртой серей,
Тени завмагов, врачей, домработниц
Трогают ручки подъездных дверей.

Смотрит, и видятся новые рамы,
Клумбы, люстрический белый огонь.
Тычется носом облезлая память
Тихой старухе в сухую ладонь.

«Ох, потолки-то! Гляди, как в столице,
Маньке б позырить, каки потолки!»
…слишком высокие, чтоб удавиться,
Проще дойти до Исети-реки,

Вдоль по Жидовской (Жуковского, значит),
Жданова (нынче Зеленая ул…)
Под ноги прыгнул резиновый мячик,
В тридцать четвертый годочек свернул,

Сбил Розенблатов кошерное блюдо,
Детски притих за цветочным горшком…
В тридцать седьмом увозили отсюда,
В сорок втором уходили пешком.

Видится: Ленин кудрявый и русый,
Галстуки, планы, колхозы, ситро…
Молча хранят алкаши и бабуси
Старых кварталов живое нутро.

В нас не убито – притихло и дремлет
Тяжкое, тёмное, злое, своё:
Слишком любить эту старую землю,
Слишком… почти ненавидеть её.

Бате

Перекину в прошлое тонкий мостик, чтобы думать, сравнивать, каменеть. Настоящий батя три раза в гости заявлялся к мамке… да нет – ко мне.
Много было их, приходящих батек – дурачков безусых, уже в летах. Не хотела на руки – было, хватит. Научили, блин – довелось летать.
Настоящий вешал пальто на гвоздик, нашу кошку-дуру трепал за хвост, а меня подбрасывал прямо в гроздья наливных, рубиновых, рыжих звёзд. На лице у бати рубцы, рябины, сам большой, здоровый – аж гнётся пол. Папка, можно, в небе сорву рябины, ярко-жёлтых слив наберу в подол? Папка, папка, глянь, пастушонок Зяма по дорожке лунной ведёт телят! Папка смотрит весело, ходит прямо. Говорит: дочурка, не смей петлять. Папка, правда, в небе не лазят буки – ну такие, в бурой ночной шерсти?
…а хмельной отец опускает руки.
Отпускает.
Выпустил.
Упустил.
В жизни будет всё – и гроши, и штуки. Жди большую рыбу, лови тунцов – но всегда отцы разжимают руки, и всегда в любимых – черты отцов.
Не петляю. Проще, честней – без лонжи, в горизонт рябиновый, наливной. Помню, бать – никто никому не должен.
Ни к чему сползать по стене спиной.

Двухэтажечки

Жизнь гранёными стаканами
Тянут воля и тюрьма,
Где рассохлись деревянные,
Простодырые дома.
Двухэтажки-двухэтажечки,
Алиментики – долги.
Что ж ты, маслице, не мажесси
На ржаные пироги?
Погуляй на Волге, Каме ли,
Утопи в Босфоре нож,
Поживи в палатах каменных –
Помирать сюда придёшь,
Где из кухонь тянет щавелем,
Где запоров нет – на кой?
Где помолятся во здравие
И нальют за упокой,
Где старуха Перелюбкина –
Костыли да медный крест –
На просушку рядом с юбками
Прицепила край небес,
И смеётся – вот зараза ведь,
Муха подлая цеце –
Потому что кареглазого
Жду, как дура, на крыльце…

Собачий посёлок

Потянет к печке в холода,
В дожди – тем паче…
Посёлок «Красная звезда»
Зовут «Собачий».

Пусть на куличках у чертей –
Айда со мною,
Спасёт от тысячи смертей
Тепло печное,

Спасут картоха и кровать
Времён Хрущёва…
Всё есть, чтоб жить – не выживать,
Чего ещё вам?

Всё есть – святые и волхвы,
Соседки-крали,
Обои редкой синевы –
На базе брали,

Щенок на улице ничей,
В снегу вороны,
И тихий голос у дверей:
«Открой, не трону…»

Впадать и выпадать

Впаду – в проулочек Исетский,
В дрова, заборы и весну,
Где старики впадают в детство,
А дети – в землю и страну.

Мне в спину тявкнет, злобно щерясь,
Приняв за барыню, Муму…
Здесь весь народ впадает в ересь
И ближе к Богу потому.

Не тявкай, Мумка – нас немало,
Кого баюкала беда.
Я не из барынь: выпадала,
Не вылетала из гнезда.

Я щепка, воробей в горохе,
Камыш, торчащий из реки.
Мне выпадать из рук эпохи
В проулки, свалки, тупики.

Как мы – такие – неудобны!
Впадаем – поперёк всегда.
Журчит-бежит на месте Лобном
С Исети талая вода.

На лавке трое пьяных кучей
Нестройно „Ой, мороз“ поют…
Прости меня, мой самый лучший,
За непокой и неуют.

За поперёшности вот эти,
За то, что быть со мной – не мёд…
Ведь мне бы – впасть в тебя Исетью,
Да только гордость не даёт…

Поговори со мной

Я всё-таки жива, и даже тычет морду
В ладонь смешной щенок – блохастый, ну и пусть.
Что держит на краю? Любовь и злая гордость,
И сталкивает вниз окраинная грусть.
Пусть ветер во дворе моё бельё полощет,
У печки пусть лежит роман про Бовари.
Не мать и не жена. Неполноценна, в общем.
Бесценок. Без цены. Не купишь – так бери.
Узнать бы, что за тварь распределяет цены
И сколько стоит дым над кривенькой трубой,
Подколотый мужик по прозвищу «Полено» –
Он сдуру обозвал соседа «голубой»,
И нежность чабреца, когда уткнешься рожей,
Чтоб выплакаться всласть от слов и синяков,
И дедушко Иван, вздохнувший: «Верка, дожил…
Сказали – кашляй, хрыч, в дому для стариков».
Неполноценны, блин. Ошмётки-заморочки.
Мы – щепки, мы – заслон для гвардии в бою…
Поговори со мной о первом зубе дочки,
Чтоб я осталась жить на глинистом краю…

Воздушный шарик

Сегодня тыщи звёзд дрожат в небесном сите,
Промерзшие насквозь, мечтают о тепле,
И смотрит грустный Бог, как тихо рвутся нити,
Которыми душа привязана к земле.

Мне шепчет эта ночь: Губан, Володька Силос,
Мосёнок, Цуккерман, Наилька, Настька-ять:
Вчера снесли барак, в котором я училась
Играть и говорить, любить и умирать.

Ах, нити… раз – и всё. Как выцветшие тряпки,
Соломинки, зола сгоревшего куста…
Давно на небеси моя лихая бабка,
Унесшая «едрить», «имать» и «тра-та-та»,

А с ней тюремщик-брат, ругавшийся «подскуда» –
Ого, пустили в рай, вон пялится с небес.
Их младшая сестра ещё жива покуда,
Но помнит только хлеб – по карточкам и без.

Прочитаны давно великие романы,
А нынешние – блин, какая же мурня.
Мои друзья ушли – жалеть не перестану,
А лучшие давно, где бабка и родня.

Как тонко! Рвётся как! Слегка концом ударит,
Вот эта – посильней… была она крепка.
Держи меня, родной. Я твой воздушный шарик,
Подставивший рукам скрипучие бока.

Держи меня, как мяч, щенка, лесную шишку,
( Нет, все же шарик я, скрипящий и тугой ) –
Ведь истинный мужик внутри всегда мальчишка:
Футбол, смешная лень, педали под ногой.

Держи меня, боюсь! Не разжимай ладоней!
Я так же вся тряслась, когда с обрыва – вниз,
В тяжелую Исеть ( вверху орали – тонет ),
Держи меня, родной… держи меня… держись.

Смотри – вон там звезда от холода уснула…
Ну всё, уже теплей и отступает страх,
И тихо гладит Бог мои крутые скулы –
Смешной воздушный шар в мальчишечьих руках…

Пугачёвская жёнка

Нынче небо разукрашено цацками,
Ночь – в тулупчике с чужого плеча,
И стоит у церкви девка казацкая,
Жёнка чёрного сыча-Пугача.

Знать, зайти да помолиться охота ей –
Нечо делать, ты ж покойница, стой…
Так же тявкают щенки за воротами,
Как при Катьке – Катерине второй,

Снег такой же… прогуляемся, Устенька?
Глянь, кивнула… погутарим за жизнь?
По Урицкого, по тропочке узенькой –
Поскользнёшься, за меня подержись.

Всё у нас, у русских баб, не по-мелкому,
Не в загашничек, а по лбу рублём:
Анператор обернётся Емелькою,
Сальным бабником, кровавым репьём.

И такого – из сердечка-то вынешь ли?
Хоть и вынешь – позабыть не дадут:
Двадцать дён поцаревала Устиньюшка,
Двадцать лет острожный хлебушек крут.

Шибко воля хороша заоконная,
Там колышется вода-лебеда…
Зашпыняла Софья: мол, незаконная…
Русь, Устинья, незаконна тогда.

Не уймётся, лает шавка кусачая,
Отойдём с тобой к соседской стене…
Мы ведь русские – и нам переплачивать,
Мы ведь бабы – переплата вдвойне.

За какую рожу? Чёрта бы лысого,
Фигу с маслицем да дышло бы в рот!
Переплатишь – сдачу в пазуху высыплют,
Да такую, что никто не берёт:

Сороковник – за решёткой исполнился,
Сорок дней – не помянул и конвой,
И попроще что: в заплатах исподнее,
Слёзы горькие над серой канвой,

Неощипанная горлица сизая:
Всё же мясо, без похлёбки каюк,
И растрёпанная Харлова Лизонька,
Пальцем тычущая в балку и крюк…

…ночь растаяла со звёздами-бусами,
Унесла Устинью в чёрной горсти –
Только вечно мне под чёлочкой русою
Поцелуй прощальный Устин нести…

У тубера

Свернула нынче к тубдиспансеру:
Вон дворник Вася – постарел.
Мороз покрыл деревья панцирем,
Засыпал спины пустырей,
Да Васе-то с дебилкой Иркою
Все пофиг: живо разгребём…
Три бывших зэка в окна зыркают,
Дыша последним январём.
Когда-то – едено да плясано,
Подколото: не суйся, тварь,
Полёжано в кустах под насыпью,
А нынче – кашель и январь.
С больничек, брат, с казённых шконочек
Без шмона пропускают в рай…
«Эй, Ирка! Шляться будешь до ночи?
Комки-то в кучу собирай,
Как догребёшь, пойдем полечимся,
Перловочкой закусим, бля…»
У пищеблока две буфетчицы,
Халаты запахнув, смолят.
«На, Ирка, докури-побалуйся,
Да нам посуду прибери…»
И всё в округе просит жалости:
Деревья, стены, снегири,
И передачи с трёх до вечера,
Часов примерно до шести…
(«С чем пирожки, маманя? С печенью?
Не бойсь, нетрудно отнести…»)
Кефир с конфетками желейными
(«Тому, Андрееву – плеврит…»)
Ах, Русь моя, страна жалельная –
К тем, кто убивец и убит.
Пойду отсюда – запорошена,
Скользя под ветками рябин…

…ты пожалей меня, хороший мой –
И можешь даже не любить…

В Ёбург

Ну и жись пошла – ухабы да петельки,
Да иголки, да колючая соль…
А поехали до Ёбурга, Петенька –
Прошвырнёмся да проветримся, что ль.

Промелькнули два мальца с папиросами,
Чей-то сложенный промерзший горбыль.
Петя, чо это? Кажись, Белоносово –
Третий бабкин муж отсюдова был.

В сорок третьем принесли похоронную,
Пожалела, хоть дубасил зазря…
Вся исклёвана дурными воронами
И сочится чем-то красным заря.

По морозу бы такому – да валенки,
Хорошо в них по сугробам хилять.
В Златогорово – коровник разваленный,
Две кафешки – «Дастархан» да «Халяль».

У хозяйки – брови-волосы белые,
А глаза – косые злые ножи.
Как чужих Россия нашими делает –
Так своих-то превращает в чужих.

Знаешь, Петь, я поглядела на ценники –
Из кафе, пожалуй, сразу пойду…
А в Покровке расстреляли священника
В девятнадцатом весёлом году,

Вместе с матушкой и девкой на выданье –
Ведь поповна, значит, к Боженьке брысь…
Сколь Покровок по России раскидано!
Улиц Ленина побольше, кажись.

Ёбург, Петя! Тротуары пригладили,
Не найдёшь бумажки брошенной – фиг.
Во Высоцкий-то – какая громадина,
Только кривенький – как все, кто велик.

А витрины зазывают и зыркают –
Не купить ли эту куртку? На кой?
…а великие, большие – все с дырками,
С загогулинами, с пулей, с петлей.

Заблужусь – не знаю, вира ли, майна ли,
Да ещё посыпал хлопьями снег.
Поцелуемся на улице Вайнера –
Пусть завидует с лопатой узбек.

Кину снегом, ты на людях потискаешь –
Знай-ко, Ёбург, нас, таких дураков.
И вернёмся мы – по тракту Сибирскому,
По дороженьке солдат-варнаков…

Что лучше стихов

Едем… Ракитник, боярка с пичугами,
Тоненький лёд на переднем стекле.
Снежная трасса, деревня Чечулино,
Крепкие руки на старом руле.

Здешние трассы не давлены Джипами,
Джипам до трактора – нос не дорос.
Может, в такой же избёнке задрипанной,
То есть, в хлеву – народился Христос.

Бедность – она по-библейски приманчива,
Только вот – издали, как монастырь.
Вон Магдалина с красивым пацанчиком
Вёдра несёт и хайлает: «Упырь,
Сволочь ты, Ёська! Как шлёпну сандалией!
Братьев не слушашься, вечно война!»
Мальчик Иосиф, гляди, не продали бы…
Было уж… кровь по отцу не одна.

В это Чечулино – в августе, летом бы…
В сено… так бабочек тянет на свет.
Как же я рада – тебе фиолетово,
Что в Интернете я типа поэт.

Хочешь, отдам, что тревожит и дёргает:
Письма солдат и Цветаевский гвоздь,
Песни бурлацкие, волглые, долгие,
Воланда – видеть его довелось,
Смертную Каму, решёточки чёрные,
Бабкины вопли – слыхать за версту?

Нет. Не отдам. Есть фиговины чёртовы –
Лишь одному по плечу. По хребту.

Да и ваще – если руки мужицкие
Крепко и верно лежат на руле,
Дети, дрова и боярка с синицами
Лучше стихов на жестокой Земле…