Журнал поэзии
«Плавучий мост»
№ 2(10)-2016

Васыль Стус

Стихотворения

Об авторе: Род. в 1938 г. в Виницкой обл., в крестьянской семье. Окончил историко-филологический факультет донецкого пединститута. После службы в армии работал учителем в Горловской школе, потом в местной газете редактором. Затем поступил в аспирантуру институт литературы им. Шевченко при АН УСС в Киеве. Активно писал сам и переводил с русского, немецкого, испанского, позднее – английского и французского языков. После антисоветской акции на премьере фильма Параджанова «Тени забытых предков» в 1965 г. был исключен из аспирантуры. Работал на шахте, на стройках, на железной дороге и в метро – от истопника до старшего инженера.
Активно участвовал в диссидентском движении, в 1972 г. арестован за публичное выражения своего мнения и протесты против арестов инакомыслящих в СССР. Объявлял сухую голодовку, погиб в карцере при невыясненных обстоятельствах в 1985 г. Незадолго до смерти был выдвинут Генрихом Беллем на Нобелевскую премию по литературе.

Перевёл с украинского Александр Закуренко


* * *

И до жнив не дожил, зелень-жита не жал.
Даже не долюбил. И не жил. И не жаль.

* * *
Здесь, с края зелёного моря, где дым клочковатый ложится,
горят тамбережные гоны и день малахитовый – в хруст! –
мир зреет округлым виденьем, мечтой, зачарован, столбится,
отваги я жду, самобегства, и, как самоказни, дождусь.
Усталость. Спокойствие. Вечность. Сменить их уже невозможно
на огнище вервей чернильных, на ночи прокуренной вкус.
Вельможное безголовье! Моя безнадежность – вельможна.
Я вами отобран навечно. Я – ваш. И навеки. Клянусь.
Ещё соблазнительно жито – и пена, и бронза, и зелень.
Крепись – ибо час. Золотится полями планеты раздол.
Триюдь, неумеха, утеха, моё вековое тризелье,
тебя не допить мне. Прощай же, моя сиротливая боль.


* * *

Лета проходят одиноко.
Не знаю, точно ли живу.
Сестрой родною раньше срока
свою супругу назову.
И будет сын мне, словно ангел,
и будет мой отец – что бог,
ведь все несчастия – на благо –
кропят нам слёзы, что горох.
Миры обкраденные, тая,
струятся в ручейках весны,
мы – их, они – о нас не знают
в равновесомьи немоты.
Но ты тори свою дорогу,
ведь сердце – вечности мотор –
где не приткнёшься – слава Богу,
нас отпевает вещий хор,
и неба, и земли струенье.
Одна лишь Пресвятая Мать,
как ожиданья обретенье,
кресту поклоны бьёт опять.


* * *

(Из цикла «Трены Н.Г. Чернышевского»)

Оболганной – Отчизна в нас взрастает,
Солгавшая – нас мучает. В бреду
О ней горевшие – испейте стыд и дух,
И пусть вас Бог, и пусть вас Бог спасает!
Простоволоса на ветру душа,
Как факел оперяющейся боли,
В неволе для себя глотнули воли,
За смертный страх определяя шаг.
И вот – пришел бессмертья щедрый вечер
в Отчизну новую – усильями толпы.
Так не ропщите, что на ваши лбы
Господь кладет пресветлый перст разящий.

* * *
Ты где-то здесь – на призабытых склонах
мелеющего прошлого. Блукаешь
пустыней моего молодосчастья,
суровой скорби мертвенная тень.
Так часто Бог нам встречи посылает
в сей келии. Так часто я тебя
зову сквозь сон, чтоб душу натрудить
вовек несбытным молодым грехом…
К стене меня припёрли (здесь четыре
угла, и пятого – никак не отыскать).
Во всякий день на исповедь встаю,
но даже епитимьи не наложат.
Всё образ твой сквозь граты проступает,
скорбь возвращая. Сёстры-близнецы
(твои ночные лики) в сотню глаз
глядят в меня, немые, словно ищут
и не найдут никак былой души.
Ты есть во мне. И так пребудешь вечно,
свет опаляющей свечи! В беде
наполовину мёртвый, лишь в тебе
уверенность, что жив ещё – черпаю,
что жил и буду жить, чтоб наизусть
запомнить пиршество утрат, несчастье счастья,
как сгинувшую молодость свою,
моя загубленная часть! В тебе
разлуку я признал, но срок её
нам доля не простила. Для тебя
остановил я время. Каждый день
к истокам припадаю. Слишком тяжко
ступать необратимою дорогой,
лишившейся начала и конца.
Надуманно живу, не соберусь
натешиться свободой и ночным
беспамятством. Как будто столб огня
меня ты из себя зовёшь, и манишь
утерянным, забытым, дальним, карим
и золотым. Куда меня зовёшь,
пчела-смуглянка? Дай же мне пребыть
в сём времени страдающем. Позволь
остаться с этим горем глаз-на-глаз
и – или сгинуть, или победить.
Напрасно. Ты опять приходишь в сон,
распахиваешь царственно все двери –
и золотые карие зрачки
смуглея – кружат вкруг меня. Теснят
в свой плен и в молодость уносят,
хоть головою – в пропасть…

* * *
Уже тогда, когда на дне древесном
ты жадно пил из прикарпатской туги,
в последний раз из леса причащаясь
правековой чужбины – застеклённой,
чтоб вглубь не пропустить – уже тогда,
когда коснувшись кручи торопливой,
цепляясь онемевшими руками
за ветви скользкие – уже тогда
шаги сбивались в хаосе кореньев
и дрожь колючая пронзала икры,
и сердце медлило.
Уже тогда, как вечер
виденья одиночества лелеял
среди видений фееричных бестий
(убрала тьма тягучие огни
и в жёлтых колбах памяти сокрыла)
беда в твой след за следом вслед ступала,
и впереди маячила молва.

Когда разъятый ликами воров,
шлюх, пьяниц, блудников – всех земляков
с дрожащими и мокрыми губами,
грешащий без греха, забытый город
потел и трясся не в пример трясине,
под перешёпт бродячих трепачей,
желавших угодить и всем и вся –
каким дохнуло холодом мне в душу!
здесь, в чужедальней вотчине, в краю,
где раньше всё звучало сердцем сердца,
а слёзы крови – горизонт рядили!

Уже тогда, когда родные с детства,
простые, грешные, честнее правды лица
вдруг двинулись, заголосили разом
над головой твоей, уже тогда,
над головой твоей, уже тогда,
когда в дремоте дорогих околиц
ты чуял неподвижность, а вода
в твердеющих артериях бежала,
и на тебя табун катил (смотрите – вот он!
кричала поражённая толпа
и пальцы жёлтые в твой бок тянула),
писало будущее наугад своё
пропавшее „сейчас“.
Уже тогда,
когда последние выстраивались святки
(свят-вечер был, и коляда, и гомон
многоголосой детской коляды) –
ты всё предвидел.
И когда по Львову
неузнанным спешил судьбе приблизить
(ах! вот он! вот он! вот он! – ближе встречи –
миг расставанья),
уже тогда,
когда, заждавшись сладких обещаний,
тебя выглядывали сонмы лиц из клиник,
а векопамятный напев плотиной
вставал торжественно на голоса трамваев
и пешеходов, я прозрел: всё это –
одно неизреченное прощанье
с Отчизною, землёю, жизнью всей.

* * *
Ты тут. Ты тут. Прозрачней, чем свеча.
Так тонко, так пронзительно мерцаешь,
Оборванною щедростью пронзаешь,
Рыданьем из-за хрупкого плеча.
Ты тут. Ты тут. Как в долгожданном сне,
Платок, касаясь пальцами, тревожишь,
И взглядом, и движением – пригожей
И пылкой гостьей входишь в мир ко мне!
И вмиг – река! Стремительно, как бы
Из глубины правековой разлуки,
Поток ревёт, ломая волнам руки,
Вдоль берегов, встающих на дыбы!
Пусть память вспыхнет ливнём иль грозой!
Пречистая, святошинского взора
Не отводи! Не устремляйся в город
Унылых улиц, площадей… Постой!
Ты ж вырвался! Ты двинулся! То ль дождь,
То ль горный сель. Медлительно движенье
Материка, внезапный сдвиг и – дленье,
И вечный страх, и рук немая дрожь.
Идёшь – тоннелем долгим – дальше – в ил
Ночной – порошу – снеговерть – метели.
Набухли губы. Солью побелели.
Прощай! Не возвращайся! Хлынул вниз
Зелёный свет. Звезда благовествует
О встречах неземных. В ночи дрожит
И плачет яр. Сыночек мой, скажи, –
Пусть без меня родная довекует.
Прощай! Не возвращайся! Возвернись!


* * *

Зажмуренных двое очей,
кривые весы рамен,
гербарий ладоней – звон
из ночи.
А где же та звезда горит,
которую зрит мой сын?
Словно о нить, о восход –
режься.
Какие-то всплески, блеск –
схватки рассвета.
И вот поплыла-плыла
вечность.
Ведь сердце своё приручать,
до памяти добежать,
будто бы на свидание –
будет.

* * *
Сегодня на рассвете мне звезда
свой свет внесла в окно, и благодать
такая лёгкая легла на душу
смиренную, и наконец я понял:
что та звезда – лишь сколок общей боли,
пронзённый вечностью, как некогда огнём.
Что именно она – пророчица пути,
креста и доли. Материнства знак,
до неба вознесённый (от Земли
на меру справедливости) – прощает
тебе мгновенья гнева и даёт
блаженство веры – что в конце концов вселенной
твой зов тускнеющий услышан и отмечен
сочувствия желаньем затаённым:
поскольку жить – не приручать границы,
а приучаться быть самим собой
исполненным. Лишь мать умеет жить
и свет распространять вокруг как звёзды.


* * *

Осоловел от песен сад,
от соловьев и от надсад.
От неприкаянной свечи
и от дрожащих звезд в ночи.
На небе горняя луна,
как пульс, вибрирует она.
Мерцают вишни и черешни
в саду. Тому мгновенье лил
высокий дождь. И безутешных
воспоминаний ряд будил.
Я распахнул веранды двери,
где хаотичный вертоград,
в себе самом не чуя лад,
мне спящей розы не доверил.
Свеча вздохнула, отпустила,
как голубя, свой пламень в лёт,
и стих твой вырвался без титла,
и дух рванулся из тенёт.
Здесь небо слишком кругло с краю,
и сада лень кругла, в зенит
моя святая мать глядит.
Я в ней – смеркаюсь и светаю.

* * *
На Лысой горе догоранье ночного огня,
осенние листья на Лысой горе догорают.
А я позабыл, где гора та, и больше не знаю,
узнает гора ли меня?
Пора вечеренья и тонкогортанных разлук!
Я больше не знаю, не знаю, не знаю,
я жив или умер, а может, живьем умираю,
но всё отгремело, угасло, замолкло вокруг.
А ты, словно ласточка, над безголовьем летишь,
над нашим, над общим, над горьким земным безголовьем.
Прости, я случайно… прорвалась растерянность с кровью…
Когда бы ты знала, о как до сих пор ты болишь…
Как пахнут по-прежнему скорбью ладони твои
и всё еще пахнут солёные горькие губы,
и тень твоя, тень, словно ласточка, вьётся над срубом,
и глухо, как влага в аортах, грохочут вокруг соловьи!


* * *

Лета, вы за шеломами досель,
прощаясь, молодость там вспыхнула внезапно,
как сердцевина сердца и как цель,
что неминуема и неохватна.
Уже вы за шеломами есте,
дубровы, что чужбиною покрылись,
взгляну вперёд – вас на воздýсех те,
что птиц, зловещие уносят крылья.
Они – то ль под, то ль надо мной сверкнут –
уже понять не хватит мне запала,
как в полынью, я в прошлое нырну:
бывай, любовь, что прежде мне сверкала,
когда меня, с тех самых ранних лет
взлёт вверх вознёс, круша мои коренья,
утраты молвили, что ты поэт,
пусть без благословенного горенья.
Но молвили утраты: встань горой
за веру, думы, тяготенье верных
сердец, смеясь, кровавою слезой
роскошествуй в беде. Но – откровенно.
Уже вы за шеломами. Там мрак,
и снег, и парк, и фонари качает.
И Лесбия на цитре песнь играет,
заглядывая в твой печальный зрак.
И звонкий тополь выпростал из той
души обкраденной. В степи – не страх ли? –
среди пространств вертепы и миракли,
и звонкогорлый горн молодой –
по-над туманом, дымом, по-над тьмою,
над звёздами, галактиками, над
смертельною твоею самотою
уже лопочет счастья щедрый град.
Оно похоже на лесных ключей
пологое и волгкое реченье,
звучащий край деревни храп коней,
нагорное превлажное струенье –
вот так струится полногорлый гик.
Склонись к струе ручья, что ломит зубы,
и в давности ищи себе погубы,
вплетая муки счастья в давний миг.


* * *

Уже весь мир – на кончике пера.
Теперь сочитесь, смерти алкоголи
в моей печали, радости, недоли,
когда уже ни зла и ни добра
не знаю – по ту грань существованья,
по сю грань смерти. Душу мне сжигай,
что за шеломами. Блаженный край
приблизился – Господним насыланьем
уменьшился на точку боли ты,
за мной – в пути – вздымает пыль ветрами
меж вечеров чернильными столбами
последняя из жажд на пройденном пути.
Душа моя, что сил, вгоняйся в от-
и-по-ту-грань себя, где всё синее воля,
пускай кипят кроваво алкоголи –
так смерть выдохновенье познаёт.


* * *

Летят в меня сто плачей человечьих –
тонкоголосых стрел – и ранят душу
родители, супруга, сын, сестра.
Любимые, как души обболел я
вам горькою единою слезой
по чёрным вашим бедам и по суткам
разлуки бесконечной. Как по пням,
я квёлою походкой волочусь,
и каждый шаг мой криком аж кричит,
воспоминанья сердце разрывают.
А что мой грех? Лишь тот, что есть душа,
и болями она болит вовек.
Так слава Богу, если впереди
есть отдых. Всё равно – какой.
Но не ропщи, что ужин нищим был.
Зато – тяжёл. Что коливо – тяжёл.

Из «Писем»

№29
Сны меня вымучивают. Символы: блуждаю по какому-то бесконечному зданию (своей большой души?), где громадные комнаты (пустые) ещё более громадных ожиданий (пустых). Сон – образ моего прошлого: громадное отселение душ из моей памяти (эти души не выдерживают моего неюмора, расстояния, разговора, что диалогичен лишь по идее). А сколько настороженности в этих снах моих – хождениях по проволоке, которая всегда обрывается, хотя ей следовало бы натягиваться, пружи-нить.

№63
…Приходится обмозговывать мир безэмоциональный, мир, приопавший в силе. Жест, сдвиг онемевших форм – как в немом кино. Как у Валери: „бессмертье с чёрно-золотым покровом, о утешитель наш в венке лавровом, на лоно матери зовущий всех! Обман высокий, хитрость благочестья! Кто не отверг вас, сопряжённых вместе – порожний череп и застывший смех!“… текст стихотворений – холодно-филигранный, блестящий, как промельк лезвия. Впечатление от прочитывания стихов я не составил, поскольку тогда я жаждал от поэзии жара (не отказавшись от этого и сейчас, хотя существенно остудились мои требования, а ещё более остудился я сам). Перечитывая теперь некоторые цитаты из Валери
Голенищева-Кутузова, вновь поражаюсь холодам, будто притрагиваюсь к промёрзшему железу. Этого полюса поэзии мне не понять. Всё мне по душе – даже незаконченность, non-finito, как говорят теперь. Фрагментарность, лишь бы вытерпеть темп; но есть ведь потёмки души – не те, что добавляют сил, но те, что обессиливают, размывают. А контур всеощущения очертить не даётся. Душа ведь – что поток кривобережный: один берег зачарованности, другой – неуверенности, как же течь воде?

…в этом больничном ничегонеделании вынужденно я несколько раз брался за Рильке, но ничего не выходило – ни с сонетами… ни с элегиями… за элегии след браться сразу за все, ведь они – как пронизь в монисто – прекрасны на низке, а по отдельности – уже не те… Все элегии – суховатые, рассудочные, с окраской специфичной для позднего поэта рефлективной эмоциональности. Он пишет о мире, будто вынесен за черту жизненного интереса – где-то на дороге смерти или в конце жизненной попытки-пребывания. Это думы человека, что живёт памятью о мире, памятью, что наглухо отгородила его от мира. Тут уже впору найти первые эмоции, впечатления, стремления, образ первого вокруг: поэт заглядывает в ночной колодец своей жизни, встав напротив него. Но заглядывает сквозь толщу ста приятий-памятей. Через этот бинокль своих-мёртвых-глаз он вглядывается в космическую пустоту, «смотря» «мир» («мир» лишь нарисован на линзах памяти).
И смысл этого вглядывания (самовглядывания или всебявглядывания) – ощутить поражение, оживить это ощущение века [возраста]. Автор смотрит глазами человечества – на то, как закатывается зима существования и каждый вымирает по одиночке. Это ситуация границы – ситуация самоосознания границепространства: себя в границепространстве. Тут есть амбивалентность человеческой психологии, человека, которого сознание вынесло за край земли – инерцией выслабевшего инстинкта. Территория существования стала бескрайней, а из-за этого и само существование – неочерченным. Это приводит к раздвоенности, самоотчуждению. Ведь жизненный интерес поделён надвое – между тем, что до недавнего было за чертою, и тем, что означало безразличный мир… Соответственно разделены силы любви и безразличия, и, соседствуя, начинают обоюдно поглощаться. Интересно наблюдать, как новая «реальность», став подвижной и сопровождая нас шаг в шаг, всегда равна нашему интересу к ней. А мы, следуя за этим «интересом», доходим до края. Наша жизнь как раз рассчитана на длину этого интереса и в конце – наша гибель. Вещи живут для нас умираньем своим – и – в этом «эстетика» и горечь этого цикла, за который страшно браться.

№76
А ещё случилось мне – прочитать Блока в злодейском бедненьком издании. Четырёхлетняя разлука с ним оказалась – при встрече – более тяжёлой, чем я думал. Оказывается, многие его мотивы, духовные попытки (без слов!) живут во мне – оглушающе живут, уверенно. Я чувствовал почти радость – такую, как в позапрошлогоднюю мою встречу с Буниным и «богиней с козьим лицом»(…) Блок оказался и выше и прозаичнее. Его туманы по-прежнему часто раздражают, а его дольники – просто потрясают. (Цитаты из «Кармен» и «Плясок смерти» – прим. пе-
реводчика). И как слышен перезвон голосов – и Цветаева, и Ахматова, и Бунин, и Есенин, и немало поэтов последующих лет – всё тут. И сколько прозрения – глухого, испуганного: и капли ржавые лесные, родясь в глуши и темноте, несут испуганной России весть о сжигающем Христе! Некоторые прозрения – мелькающие, сознательно не осмысливаются, чтобы мотив соучастия в грехе не резал взгляда (Скифы). О, это и в правду стихия, в правду ветер, в правду (хотя и далеко) – пред-Маяковский, ибо – клонился долу, а не самостоял… А попытки внесвоего-голоса – это что? Действительно, это мембрана своего времени, духа и веянья эпохи своей. Вот кого б швыряло время … А он смог рано умереть, ангельски-мефистофельская душа.

№132
На Великдень сидел дома и читал «Живи и помни» Валентина Распутина. Это – прекрасный роман. Это – отрада моему угнетённому сердцу.

№183
Помню, как прослушал цикл лекций о Бетховене – все 9 симфоний и множество концертов. А какие прекрасные у него сонаты! И какой он был человек! Всю жизнь – в горе, в несчастье, в муке – и он – один против целого мира – побеждает!.. Но я – не отступаю! И их – из каждого мига своего, из каждого чувства и мысли своей сделаю свой портрет, то есть портер целого мира: пусть знает этот мир, что душил, гнул меня, что я выжил, донёс до людей всё, что хотел… Что люди могут жить как ангелы: с любовью друг к другу, с чувством, что все они – братья, равные, честные, богоподобные, всесильные, несгибаемые, кристальные. Мир – это маленький танец всех людей, что взялись за руки и чувствуют себя братьями, просветлыми душами, что порхают между небом и землёю – как степные жаворонки, песней прославляя солнце и дождь, и снег, и бурю, и речку и деревья и птичество и бабочек и тигров и Божьих коровок (солнышка!) и волков…

№88-2
Болит душа по стихам, забранным на проверку – перед 12.1.77 … и до сих пор не вернули… А оставлять их при себе – ронять горячую кровь на колымский снег.
А мы ведь, стихоплёты, также ранены, хотя и не звери: кровь на снегу, пусть и не колымском…

№117-2
…все мы, мордовленые, уже бессмертны (Мордовия – это рангом повыше Французской Академии, которая даёт бессмертие!)… Без …испытаний меня не будет, не будет и стихов. Вот достал сборник Ахмадулиной – пусто и голо: дамский столик с парфюмерией – и всё. Поэты давно в петле (Коротичи всякие) – их жалейте, а не меня. Они – несчастнее… Вот выйду на сопку скоро, прислонюсь к кедру, поцелую Иван-чай (синий, печальный цветок сопок – все сопки синие от Иван-чая!) – и защебечет в глазах и сердце…

Примечание:
Александр Закуренко – род. в 1962 г. во Львове. С 1982 по 1987 учился в Литературном институте им. М. Горького. Переводит с украинского, сербского, английского и др. языков. Пишет прозу, научные статьи, эссе, стихи. Публиковался в США, Венгрии, Болгарии, СССР, России, Украине, Черногории, Сербии.