Журнал поэзии
«Плавучий мост»
№ 3(11)-2016

Владимир Гандельсман

Читающий расписание

Об авторе: Владимир Гандельсман родился в Ленинграде в 1948 г. Закончил Ленинградский электротехнический институт. Работал инженером, сторожем, кочегаром, гидом, грузчиком, санитаром. В 1990 г. уехал в США, где преподавал в Вассаровском колледже. В настоящее время продолжает обучать русскому языку и литературе. Первые публикации в 1990 г. В своих стихах Гандельсман следует традиции постакмеизма (Тарковский, Пастернак, Заболоцкий), но при этом разрабатывает свой язык (разноударная рифма, поток сознания, разговорная речь и др.). Подробнее об этом – в эссе А. Цветкова «Ледокол в пейзаже». Известен также как переводчик англоязычной поэзии (Шекспир, Кэрролл, Э. Дикинсон, У. Стивенс, Д. Меррилл и др.). Особого упоминания стоят его переводы книг Томаса Венцловы «Граненый воздух» и «Искатель камней»
Иосиф Бродский писал, что стихи Гандельсмана «поражают интенсивностью душевной энергии», «ошеломляют буквальностью чувств, голой своей метафизичностью, отсутствием слезы»; что в них есть «любовь любви, любовь к любви – самая большая новация в русском стихе, в этом веке запечатленная».
Лауреат «Русской премии» 2008 года. В 2011 году за книгу «Ода одуванчику» был удостоен премии «Московский счет». В 2012 г. стал лауреатом премии «Anthologia» журнала «Новый мир».

День ноябрьский

День ноябрьский, ветреный. Мне пора.
Подойду прочесть под мостом расписание.
За стеклом таракан полумёртвый и номера
автобусов, прибывание и отбывание.

Ехать, ехать и ехать бы, не выходя,
ни о чём не думать, то есть не думать плохо
ни о чём, – не в этом ли смысл дождя,
солнца, дерева, облака, выдоха-вдоха?

Между двух городков ослепит река.
Я зажмурюсь, чтобы людей многоокость
не нашла меня, человек – он в тягость слегка,
а зажмуришься – сразу немного в лёгкость.

Ни за что, ни за что, ни за что бы не стал
разных страхов пугаться, если бы не мелькание
мыслей и перед глазами весь день не стоял
таракан, читающий расписание.

По досточке

Не смерть страшна, а расставание
с отдельно взятым человеком,
я космосу шлю завывание,
его рассыпанным в ночи аптекам,
пусть вышлет мне в ответ лекарствие,
я буду принимать по горсточке,
чтоб в Божье перейти мне Царствие,
как лужу в детствии по досточке.

В яркости

Мне жизнь припомнилась отчётливо,
я вдруг увидел кухню в яркости,
где мать с отцом неповоротливо
готовят скромный ужин старости:
пугливым круговым движением
обнесена конфорка спичкою…
В окне и в сердце отражением
той кухни с чиркнувшею птичкою –
я взволновался весь и в трепете
стал собирать слова, чтоб выдержать
напор тоски и в этом лепете
из пристальных видений выбежать.

Бывает, снег идёт

Бывает, снег идёт – а с чем сравнить его
неукоснительное выпаденье?
По синеве идёт как по наитию,
не передать – небесное виденье!
Бывает, не могу с виденьем справиться –
и выпью, а жена взбранится – вспыхну…
Теперь молчит смиренная красавица.
О, невозбранно выпью – и затихну.

Жена

Непоздний вечер. Восемь пятнадцать.
Жена ушла спать и прикрыла дверь.
Она сумасшедшая. Восемь шестнадцать.
На площади за окном отдыхает сквер.

Я слушаю ветер. Восемь семнадцать.
В него вплетается щебет птиц.
Жена любит каждый день просыпаться
и плыть на работу, где скопище лиц.

Она на чулочной фабрике двумя руками
девять часов шьёт целый день,
им выдают зарплату иногда коврами,
мы отдалённо не знаем, куда их деть.

Она садится на пристани в белую лодку,
в пять десять отчаливает, пока я сплю.
Я поздно лёг, я жалел жену-идиотку.
Я сам не знаю, как эту жизнь дотерплю.

В паре

С понедельника целиком забиваюсь я в тишину,
становясь опять перебежчиком от одних
выходных к другим: молчаливо жну,
что посеял, сею опять, заготовляю жмых.

А жена забивается в свой за стеной отсек,
что-то мелет, просеивает, варит, ткёт.
И соседи – стекольщик, молотобоец и дровосек –
не покладая рук работают, эти два и тот.

Нас с женою держит мысль на плаву,
что пойдём в выходные кормить в пруду
черепаху, – она из панцирной книги своей главу
выдлиняет морщинисто, просит дать еду.

Мы с женой не очень-то меж собой говорим,
только держимся за руки иногда,
а свободными – бросаем еду, и так стоим,
и слегка краснеем, если кто видит нас, от стыда.

Часы и очки

Я вспомнил друга юных лет
и за два шага до входных
ворот заплакал: друга нет.
Потом, когда вошёл я в них,
такой случился разворот
в движеньях жизни: снял очки
и положил их на комод,
к часам (я слышал их скачки).
Потом немного отошёл
и оглянулся – как лежат? –
и заново к ним подошёл –
нехороши они на взгляд.
Нет соразмерности начал
у двух вещей: то далеки,
а то близки чрезмерно. Стал
часы я двигать и очки.
Потом волненье улеглось.
Пришла жена, глядит: часы
лежат согласно, хоть и врозь
с очками в капельках слезы.

Забытьё

Над газоном вспыхивают светлячки,
выше, ниже, наобум,
как шахтёры вылезли и на крючки
лампы вешают, забыв свой ум.
Вот вечерняя какая воркута
разворачивается в караганде,
я смотрю, смотрю в окно, смотрю туда –
где меня нигде.
Или то смертельно-тихий бой
душ давно в земле истлевших тел?
Обернёшься – и вдогонку за собой.
На подножку прыгнешь разума – успел.

В поздний час

за окном игольчатый шпиль
это ель горит на закате
вот приходит жена вытирает пыль
вытирает пыль гладит платье

иногда смотрю на неё
совершенно стоит чужая
вот сгребает она постирать бельё
жалость в сердце моём большая

но сказать что сблизило нас
не скажу в голове смешалось
а когда породнились сближались раз
даже больше за ночь сближались

помню мне казалось тогда
что мы тени друг друга
что в любви теряешь себя навсегда
видишь выбрались из недуга

и теперь мы странно стоим
на виду у пустой вселенной
а бывает сидим по углам своим
и молчим в тоске постепенной

На отшибе

Мы выходим всё реже,
больше дома сидим
да латаем бреши
в молчанье словом простым.

К нам никто не стучится,
дверь закрыта на крюк.
Только «скорой» в ночи волчица
воет от человечьих мук.

Орёл

Прилетела птица, сидит под окном,
перья вздыблены, смотрит вяло.
В человеческий рост. Я сказал потом:
«Кто сидит там?» Она сказала:
«Кто сидит?» Я сказал: «Сидит у окна
птица. Дыбом серые перья». –
«С перепою привиделось?» – сказала она.
Я сказал: «Глянь сама, моя пери».
К запотевшему ноябрьскому окну
она подошла, увидела и сказала:
«Это – птица орёл». Я взглянул на жену –
в ней глаза были – два вокзала,
провожающих неизвестно зачем, куда
и кого, провожающих два – и точка.
«Может, это решка, а не орёл?» Ни да
не услышал, ни нет. Ни одного гудочка.

В выходные

Вечерами решаю «мат в три хода»
(у меня есть сборник задач),
по утрам, в выходные, когда погода
смотрит в окна, слышу безмолвный плач –
она стирает с шахматных фигур пыль,
ставит на место их, справа и слева,
о, взаимообразный штиль
дня… Это «вилка», «вилка» нам, королева!
– Так вот проходит жизнь… – вздыхает. –
Обещал научить играть – не научил… –
Заоконный ветер валы вздымает
и внезапно гаснет, лишившись сил.

Когда метель

Когда метелью дом заносит,
тогда под собеседника
лишь ветер косит,
но как-то бедненько.

Закрыл свой магазин лабазник,
тоскует благоверная,
и вроде праздник,
а грусть безмерная.

Так окна залепляет пряжей,
такие тают таиньки,
что мы пораньше
ложимся баиньки.

Не надо больше зло и цепко
дышать и виться полозом,
а только крепко
спать, мёртвым образом.

Флюиды

Дома Лида моя ходит в шерстяных
тапочках по ковру, и у Лиды
накопляется электричество, тронет – вспых
между нами, искры летят. Флюиды.

Даже комната освещается. Может быть
(мой сосед-учёный говорит «может статься»),
подсознательно она хочет меня убить.
Но сознательно – приласкаться.

Иногда сильнейший проходит ток.
Я кричу ей: «Господи, больно, Лида!
Мы ведь жизнь отбываем, а не тюремный срок,
мы ведь два человека, а не болида.

Что за странное, Лида, высекновенье огня!»
Но в её глазах не злой огонь – неизвестный.
Может статься, она полюбить меня
хочет для оправданья совместной.

Будень

Лида моя одевается и говорит: «Похолодало.
Ты слышишь?» Отвечаю: «Почти».
Говорит: «Я ватник твой залатала.
Похолодало». И потом добавляет: «Учти».

Вся жизнь наша прошла на первом
этаже, близко к холоду и земле.
Вряд ли она была перлом.
Я говорю: «Не забудь брильянтовое колье».

Она надевает крупно-зелёные бусы,
боты, шарф, шапку, пальто
и уходит на фабрику. Наши узы
всё прочней. По вечерам мы играем в лото.

Как уютно узор на коробке сверкает!
С детства я привязан к бочоночкам дорогим,
а теперь и к Лиде, как она выкликает
номера, один за другим, один за другим.

Охота

Она влетела: «Мышь в столовой!»
Я выпил порцию свою
(о, серенький сюжет, не новый,
расхожий, бездны на краю!

Плутон, своей подземной сворой
зачем наш тихий рай мрачишь?)
и вышел: замерев над шторой,
сидела крошечная мышь.

Лишившись речи, то есть дара,
которым славен человек,
пред ней два перпендикуляра
остановили жизни бег.

Там, под землёй, где червь и овощ,
где кость, и уголь, и руда,
она не видела чудовищ,
подобных этим, никогда.

«Как я боюсь мышей!» – вскричало
одно из них, и тут же, чёлн
наняв, я оттолкнул c причала
подземницу, печали полн.

«Зачем мы все не разминулись? –
я думал. – Не было бы зла…» –
Шумел как мышь, деревья гнулись,
а ночка тёмная была.

Письмо

Едва получено письмо,
ещё конверт не вскрыт…
Есть беглый страх прочесть его
и вслед за страхом – стыд.

Не в ожидании вестей
ненастных ты притих…
Есть в почерке набег гостей
непрошеных, родных.

Стоишь, вмолчав свою вину
в проём окна, весной…
Так нарушают тишину
чуть большей тишиной.

После кладбища

Читаю, слышишь, по пути: «Вчерашняя
Раиса Львовна» и «Вчерашний
Григорий Маркович». Пустяшная
ирония, а так – покой всегдашний.
Прошёл к родным могилам и прибрал их.
Немного белых положил, немного алых.

Пластмассовые два стаканчика
достал, кусочек хлеба,
ты замечала, что на кладбище
всегда сине́е небо,
чем в городе? потом налил грамм по́ сто
себе и фотографии с погоста.

«Сын, – я сказал, – напрасно ты,
неправильно всё это, рано,
и потому теперь мы разняты,
незаживающая рана…»
Потом пешком от Невской
заставы шёл, а ветер нынче резкий.

Слова сказал без осуждения,
но, кажется, чуть с укоризной.
Смерть превращает день рождения
в трагедию, она зовётся жизнью.
Как ты считаешь, Лида? Спишь? Сегодня
мне костью в горле промышление Господне.

Ночью

Я вглядываюсь в шум,
и вслушиваюсь в цвет,
и крон ветвистый ум
вдыхаю. Смерти нет.

Так вспенилась листва
в сегодняшней ночи
всей силой естества,
что смерти нет. Молчи.

Подъём. Подъём и спад.
Спад, и опять подъём.
Чтоб жили те, кто спят
необоримым сном.

Приёмный день

Жена поднимается в пять,
ещё за окном темно.
У нас так рано вставать
издавна заведено.

Я поднимаюсь в шесть,
тоже не поздний час.
Выпал снег? Так и есть.
Я зажигаю газ.

Вижу: полуодетая у окна
полуспит, и я полусплю,
а потом она
гладит юбку свою.

Не разминёшься вдруг –
тесно. Хоть мы года
вместе, но стесняемся друг
друга-то иногда.

Раньше мы голых тел
не стыдились с ней, –
видно, ангел слетел,
который скромней.

Ангел не любит спешить.
Нам этот день с женой
надо усыновить,
чтобы он стал родной.

Проблеск

Просыпаясь, рассвета кайму
вижу, юркая птица сверкает.
Разве можно не верить Тому,
Кто воистину так окрыляет?

Лида, это превыше всего,
я незыблемо счастлив,
узкий луч на стене,
утренняя прохлада,

вот он, белый налив на весу,
тельце мраморное с ведёрком
у реки, вот под мышкой несу
книгу «Кортик»,

вот проездом
переблеск в лесу паутинный,
перелесок болотно-тинный,
и лиловый, соседний

холодок, резкий воздух осенний –
вот хрустальный его кубометр,
вот он – с похолоданьем,
в освещенье комет,

вот он, необратимый,
в снег истаивающей лыжнёй
уходящий, родимый
путь, он к ночи слышней.

Сладок сон, только дай погасить
лампу, отдых блаженный,
хорошо было жить,
совершенно!

Собираясь в последнюю тьму,
говорю: «Принимай, я уложен».
Разве можно не верить Тому,
Кто воистину так безнадёжен?

Техника расставанья

1

Надо отладить технику расставанья,
тянущегося от живота до горла,
где глухонемая птица повествованья
машет крыльями голо.

И когда слетает внезапная птица эта
на кормушку сердца, минуя мозг твой, –
выставляй знак запрета,
отгоняя глухонемую в её край заморский.

2

Расставанье – окна любви и сетования.
Приглуши песню жалости об одиноком,
чтобы поезд дальнего следования
стал сплошной полосой без окон,

чтобы просто существовал как данность,
не обнаруживая смысла, не жаля.
Стой на полосе отчуждения, отчуждаясь,
пока не скрылись из виду его детали.

Пусть выгорают цвета дорогой палитры
и замолкают всё бережней и безбрежней
шатуны, рычаги, фонари, цилиндры,
дымовые трубы и золотниковые стержни.

3

Когда собирается вроде тучи
тяжёлая мысль, угрожая
припадком падучей,
и гиблого ждёт урожая,
когда шевеление её близко,
и тени выходят из ниши,
и ласточки низко
хлопочут, ныряя под крыши,
я строю привычную оборону
из кавалерии лёгких
залётных (лишь трону –
взовьются), от горя далёких,
я быстро по дому иду со спичкой,
и вот уже свечи пылают,
и страх мой привычка
лечебной пыльцой опыляет.