Журнал поэзии
«Плавучий мост»
№ 3(11)-2016

Павел Шаров

Совершеннолетие

Об авторе: Шаров Павел Петрович. Родился в 1972 г. в Саратове. Окончил Литературный институт им. А. М. Горького. Публиковался в журналах «Волга», «Дети Ра», «Футурум АРТ», «Сибирские огни», «Северная Аврора», «Звезда», «День и ночь», антологиях «Лучшие стихи 2010 года» (Москва, ОГИ, 2012), «45: русской рифмы победный калибр» (Ставрополь, «АГРУС», 2015), сетевых изданиях «45-я параллель», «Подлинник» и др. Трижды лауреат международного конкурса «45-й калибр» (2014, 2015, 2016). Член Союза писателей России. Живет в Саратове.

Совершеннолетие

Мне исполнилось восемнадцать. И я был горд –
совершеннолетие! Мать испекла мне торт.
Правда, не было в торте свечей,
и гостей в доме не было. Будто ничей

не родственник (не говоря уже – друг),
сидел я 7-го июля. Отрезал кусок, и вдруг
грянули трубы и барабан: то заработал Шопен
во всю силу лёгких! А вяз шумел

у «Овощного». И шла процессия вдоль
улицы Жизни Космодемьянской. С луны он свалился, что ль,
этот покойник?! Я поперхнулся. Высунул торс –
ох, не глядеть было б лучше! Выбросил торт,

возненавидел свой день рожденья, а цифру 7
предпочитал лишь на «Трёх семерках» (я с них косел
в отрочестве, но больше любил «Агдам»).
Я тебя – слышишь, жизнь? – никому не отдам!

Он жив всею кроной, свидетель мой, вяз,
связала нас кровно словесная вязь.
Так жизнь – та, что в торте не стоила свеч, –
вскипела в аорте – и хлынула речь.

* * *
Под грузом дневных забот
…………………………….я ходил согнувшися в три погибели
и желал всему миру гибели.
Но настала ночь – и волшебным образом
я желаю миру добра. Мне образом
служит вид из окна: там, в квартирах, задёрнутых
занавесками, люди из дёрганых,
полудиких зверей, надевая домашние тапочки,
превращаются в добрых родителей:
……………………………….все они – мамочки, папочки.
Я готов в это верить: ночь притупляет сознание.
И само мироздание
представляется в виде игрушки на рождественской ёлке.
Жаль, что ночи в мае не слишком уж долги,
и с первым лучом рассвета,
………………………..с первым гудком электрички
я первым делом нашарю в кармане спички,
закурю сигарету и, сделав пару затяжек,
опять увижу: невыносимо тяжек
этот мир, но другого взамен-то нету,
так что, пожалуй, гаси сигарету
и трезвей понемногу: день предстоит не из лёгких –
дай же ему пинка, дым выдыхая из лёгких.

* * *
Отболела головушка, слезы вытекли.
Март, но в сердце пурга как на Вытегре –
там, на севере, где болотами
заперт лес, точно двор – воротами.
С нашим сыном пойти рука об руку
к золотому от солнца облаку
не судьба мне… В отцовскую ямину
положите меня, братцу Каину
передайте, что был я Павликом,
но уплыл по Коциту яликом,
был да сплыл я – по Стиксу ботиком,
пламя черпая низеньким бортиком.
Жизнь разменная – зимами, вёснами –
разошлась по рукам. Жаль, что взрослыми
мы не стали, душа моя, Павел, но
всё, что было – неправильно, правильно, –
всё же было… Французскими булками
не хрустел отродясь – водка булькала
из горла – я занюхал, и ладно уж.
…Не сыграть с нашим сыном мне в ладушки…
Так судьба нас обоих прищучила.
Не тебя, а меня бы – на чучело
в огород! Я же, челюстью клацая,
Ипокрены глотну, из Горация
вспомню – сказано было невежде
Научись-ка порядочно мыслить ты прежде,
чем начнешь писать
, но – кончается курево,
и плывет топор из села Чугуево –
из Аида, за Летой-Ягорбой,
где забвение – волчьей ягодой.

* * *
Как ночь огромна. Как земля
мала. Как далеко до Бога!
Как ты бессилен перед этим
листом бумаги: «ля-ля-ля» –
очередная запись блога
окажется лишь междометьем.

На трех китах ли, черепахах –
земля мала: два дня пути,
и ты у края ойкумены.
А предки? Что ты в черепах их
ещё пытаешься найти?
О чём кричишь ты – аж до пены

на синих треснувших губах?
Уйди отсюда, бесноватый!
Земля мала, и с каждым днём
ее всё меньше. О, мой страх!
о, ужас! Слух – надмирной ватой,
а зренье – солнечным огнём.

А Бог так близко, что рукой
достать. Но мы могилы роем
и не достанем, не узреем.
А над моей седой башкой
гудят, клубятся мысли роем.
И лебедою ли, пыреем,

быльём ли Время поросло.
Земля мала: лишь пара рек,
лесок, пригорок, деревенька.
Который месяц и число?
Который год? Который век?
И пережить мне этот день как?!

* * *
Я крепко спал – без сновидений.
На потолке роились тени
всех тех, кого любил и знал.
Я это видел – видел въяве,
а не во сне. И я не вправе
теней полночный карнавал

забыть, заснуть, засунуть в папку
(сними – дотла сгорела! – шапку), –
да, не получится, точь-в-точь
как мокрой тряпкой – стёкла, мебель,
мозг протереть. То явь ли? Небыль?
Зачем дана мне эта ночь?

Не знаю… Правды ли взыскую
сам о себе? И кто такую
затеял с памятью игру?
(Так я подумал мимоходом,
меж тем как тени хороводом
кружились.) Может, не к добру

всё это?.. Памяти радаром
я шарил по судьбе, и даром
пропавших чувств мне было жаль.
Скорбел душой – а толку, толку?
И тихо плакал втихомолку.
Ну что ж ты, память? Так ужаль,

как никакой змее не снилось.
И то сказать, развёл тут сырость,
но – был запал, да вышел весь.
Проснуться – на Шексне ли, Волге,
сказать: «…остави наши долги
и хлеб насущный даждь нам днесь».

* * *
Грохочет по рельсам товарный состав –
и в теле вибрирует каждый сустав,
во рту же становится горько.
Пора просыпаться – гудками завод
зовет, и пока ты жуешь бутерброд,
звучит «Пионерская Зорька».

Давай торопись – тебе в школу к восьми,
и ранец – ты так им гордишься! – возьми:
под алыми бриг парусами
летит над волнами, и галстук твой ал.
…Я вырос давно, только взрослым не стал –
пацан с бородой и с усами.

Хотел быть как все, только матушка-лень
томила, но врезался в память тот день,
когда мне шепнул Женя Дьяков:
«А Брежнев-то умер». «Но это, – в ответ
сказал я, – не новость давно». Десять лет
мне было – отродью бараков.

В шестнадцать мальчишеских лет я качал
права человека и не получал
из принципа паспорт, упрямо
твердил, что прописка – сплошной произвол,
«Но в ВУЗ не возьмут, если ты в комсомол
не вступишь», – твердила мне мама.

А я что ни попадя пил и курил,
бывал в обезьянниках – нет в них горилл,
они за решёткой не с этой,
а с той стороны – им дарована власть,
и хочется плюнуть в слюнявую пасть
с дымящей в лицо сигаретой.

Высокой болезни хотел, и в дурдом
был загнан. Хоть в это и веришь с трудом,
но псих в медицинском халате
решил, что бредовую галиматью
несу я – влепил мне в военник статью,
с какой – только жить в интернате.

Как будто бы я апельсин заводной!
Я в здравом уме говорю, что в родной
стране мы как беженцы – в стойло
загнали народ феодалы (им суд
не страшен давно). О, как тупо сосут
подростки вонючее пойло!

Но Бог – не мякишка. Всё – в дело и впрок.
Я намертво выучил главный урок
еще в 100-й школе: так надо –
любому воздастся сполна по делам,
и путь к райским кущам лежит сквозь бедлам,
сквозь дым и расселины ада.

* * *
Память – это она
спать не даёт ночами.
Так и сижу в печали,
пялясь в проём окна.
В шутку или всерьёз
я свою жизнь уже прожил.
Знает об этом прожелть
двух заоконных берёз –
ветками в темноте
шарят по стёклам слепо.
В комнате сумрак склепа.
Где они, годы те,
когда душа по ночам
жила на улице Лунной,
наивной была и юной,
а неба бездонный чан
звёздами был набит –
зодиакальной сельдью.
Сетью – зовётся смертью –
с орбит их сорвал Арбитр.
Что же? Спальный район.
Старуха-пятиэтажка
кряхтит и вздыхает тяжко,
и ни гу-гу телефон.
Может быть, это сон?
Жизнь не меня запинала
в этот отсек пенала?
Может быть, я не он –
не тот, который пером
водит, дурак, по бумаге,
веря, что эти знаки
не вырубить топором?
Я выхожу на балкон –
руки пожать берёзам.
Я задаюсь вопросом –
кто я, если не он?!
Но тишина в ответ.
То ли виновна осень,
то ли меня просто нет –
нет и не было вовсе.

* * *
Солнце ниже,
и тень наползает на двор.
Отче, иже…
Не помню, с каких это пор

за оградой
сижу я, седой, во дворе –
бородатый
с недремлющим бесом в ребре.

С жизни сдачу
отдал алкашу: на сто грамм
он всё клянчил,
и счет потерял я годам.

Отче, иже…
и долги оставь, как и мы…
Я всё ближе
к таинственной области тьмы.

Тихий вечер,
и воздуха пыльная взвесь.
Это Вечность
незримо присутствует здесь.

Звёзды ночи.
Галактик стремительный бег.
Знаю, Отче,
как дорог тебе человек.

Жили-были,
любили и шли к алтарю,
и в могиле
мы ждем Воскресенья зарю.

* * *
Мать, ты носила под сердцем
сына, но снова в Освенцим
поезд уходит – мы в ад
въехали. Дым сладковат.

Драконоборец Егорий,
видишь – дымит крематорий
иль краматорск, лугадон.
Видишь, крылатый дракон

огнь изрыгает из пасти.
Это военные части
в адском смешались котле.
Шествует Вий по земле.

Он разлепил, поднял веки –
вымерли пашни и реки,
смерч или град-ураган –
общий могильный курган.

Это горят наши трупы,
это трубят в небе трубы,
град, ураган или смерч,
вихрем проносится Смерть –

из Откровения всадник.
Хлопец ли, псковский десантник,
смерч, ураган или град, –
мама, мы въехали в ад.

* * *
Я столько зим и столько вёсен
так трудно, Господи прости,
прожил, как будто мне грести
по топкой жиже, руки вёсел
срывая с визгом из уключин,
пришлось – и я теперь научен

столь горьким опытом, что даже,
когда передо мною гладь
чиста, как новая тетрадь,
настороже я и на страже,
на стрёме я – а вдруг не чисто?!
Так на картине у кубиста

того гляди мир на фрагменты
вдруг распадется – сплошь углы.
Не вырваться из топкой мглы
и не сорвать аплодисменты.
Но, может, смысл сокрыт и в этом –
стать фоном, тенью, а не светом.