Журнал поэзии
«Плавучий мост»
№ 3(11)-2016

Евгений Каминский

Стихотворения

Об авторе: Евгений Юрьевич Каминский род. в 1957 г. Поэт, прозаик, переводчик. Автор девяти поэтических сборников и нескольких книг прозы. Публиковался в журналах «Октябрь», «Звезда», «Нева», «Юность», «Литературная учеба», «Волга», «Урал», «Крещатик», «Дети Ра», «Аврора», «Зинзивер» и мн. других, в альманахах «День поэзии», «Поэзия», в «Литературной газете». Участник поэтических антологий «Поздние петербуржцы», «Строфы века» и мн. др. Лауреат премии им. Гоголя за 2007 г. Живет в Санкт-Петербурге.

* * *
На кладбище среди берез,
где воздух пополам с крапивою,
там, где природа в полный рост
стоит, не силясь быть красивою,

где между скрученных ветвей
то крест, то чудище античное,
сидит в засаде соловей –
такое вспыльчивое личное.

Ему и круча нипочем:
талант растрачивает попусту,
свистит, по сути, ни о чем,
срывается как крик над пропастью…

Клянусь, душа его пуста.
Не Лемешев совсем, не Собинов…
Но от любви поют уста,
в контексте кладбища особенно,

где разлеглась повсюду смерть,
куда зайти-то страшно с улицы,
где людям не на что смотреть,
а вот глядят – не налюбуются.

А вот стоят, открывши рты,
припадок соловьиный слушая.
И что скрывал как ужас ты
вдруг открывается как лучшее.

Не все ж нам тьма да власть ворон?!
Свисти, безмозглое ребячество,
чтоб, ухо навострив, Харон
забыл, зачем но нужен, начисто.

Чем не святой Иероним?!
Ведь вот лежит и не противится
смерть – переложенная им
кириллицей любви латиница.

* * *
В эпохе скончавшейся всё оказалось не в счет.
Напиться бы водки да где-нибудь рухнуть в осоку:
лежишь, будто мертвый, а жизнь себе мимо течет –
не учит уже и не требует мыслить высоко.

Вороны с утра в своих шубах на рыбьем меху,
как ангелы смерти, кричат непечатное что-то…
Вам часто казалось, что вы уже там, наверху,
и дней у вас тут для чего-то большого – без счета?!

Я верил, что хватит, как минимум, века на три
мне слова того, что во мне, словно в топке, гудело,
дотла выгорал тут, и – пламенем синим гори
любое другое, не столь сокровенное дело…

Что копья ломать?! Ничего изменить уж нельзя,
хоть пешка любая, надеясь на чудо исхода,
и жаждет вернуться на поле с мандатом ферзя
и мат наступившей эпохе поставить в три хода…

Осталось, пожалуй, то слово в асфальт закатать,
чтоб тут твоего сокровенного – как ни бывало…
Так нет же, лежишь, будто мертвый, таишься, как тать,
и слушаешь жадно чужое. И все тебе мало.

Смерть

Часа в четыре или в пять,
когда короткий сон – услада,
что в рай тебя спешит забрать
хотя б на пять минут из ада,

когда уж близко до зари,
и, сняв гетер, гяуры в яры
летят, сшибая фонари
крылом авто на тротуары,

когда проспавшим жизнь бомжам
пора бы уж и пробудиться,
как прочим жабам и ужам,
счастливым, впрочем, здесь как птицы…

я видел, как не восходил
день над Сенной и Караванной,
как, ниже кровель и стропил,
он крался, словно вор карманный,

минуя площади, мосты,
пугаясь собственного света…
И не хватало высоты,
чтоб жизнью посчитать всё это.

И значит, это смерть была,
что за плечами носит тихо
два перепончатых крыла,
огромных, как мечта у психа.

Что поджидает за углом
в тени, пернатая, когда ты,
ища по улицам свой дом,
к ней в лапы попадешь, поддатый.

А чтоб не выскользнул из лап
пожить еще, и для острастки,
она в тебя, как эскулап,
вонзает ужас Арзамасский.

А после, скинув свой мундир
и на себя пиджак твой меря,
дрожит, как бедный дезертир
с глазами загнанного зверя.

Смирение Иова

Вослед журавлихе синица
свистит, драму к фарсу сведя…
Тем легче с финалом смириться,
чем меньше в тебе от тебя.

Не сбылся прекрасный сценарий
огнем очищения душ.
Ну что ж, дотлевай, карбонарий,
твой уголь не надобен уж.

Не в Третьего Рима столицу –
в ямало-ненецкий Надым
направила в пыль превратиться
судьба тебя, пьяная в дым.

Одна лишь от жизни усталость…
Но это еще не конец!
Еще раствориться осталось
во всем, в чем дышал здесь Творец.

Во всем, что душа так ценила,
на что, словно зверь на ловца,
летя, своей страсти чернила
могла изливать без конца.

И смерть не могла свое жало
вонзить, ведь, покуда ты гнил,
в тебе это жгло и дышало,
бумагу прося и чернил.

* * *
Не будем, пожалуй, на гуще гадать.
Чего еще надо,
пока изливает Господь благодать
на зверя и гада?!

Что проку ломать на грядущем сургуч,
мрачнея все пуще?!
Пока жизнь в себе ощущаешь хоть чуть,
и нети нам – кущи.

Жизнь есть, только смысла в ней, кажется, нет?
Нет, скажете, в ней-то?!
А если – за стенкой какой-то кларнет,
а может, и флейта

такое выводит с утра попурри,
(какое там скерцо!)
что кажется: крылья вдруг метра по три
раскроются в сердце…

Здесь музыку лишь и возможно понять
и гаду, и зверю.
А что в сад эдемский не пустят опять,
признаться, не верю.

Ну что, кроме вечной любви надо мной?!
Выходит, мне надо
лишь, пепел стряхнув с себя, двинуть домой
из этого ада.

* * *
Россия меня попросила
стихов не писать ей в ночи.
Ну, пару сонетов от силы,
а сверх – не по чину. Молчи!

Ведь здесь, где идешь до предела,
пока не дадут по рогам,
поэзии гиблое дело
по силам лишь полубогам,

как чайки кричащим, как сойки,
чей выбор, известно, каков:
по самому краю, вдоль Мойки
канать под тамбовских волков,

быть узников совести вроде,
но цепи не рвать, а скорей,
пиарить всю жизнь в переводе
на святочный ямб и хорей…

Но разве не рана сквозная
в поэте – стихи?! Иссиня
весь черный от ран, я-то знаю,
Господь здесь поставил меня

не ради той пары сонетов,
а чтобы мой голос дорос
до самых бесстрашных ответов
на самый проклятый вопрос.

Чтоб разом Россия примолкла,
услышав не трели, а вой
простого тамбовского волка
как истины голос живой.

Девочка

Девочка с Невского на Театральную площадь
альт драгоценный везет и, сжимая футляр,
слушает молча занозисто-льдистый на ощупь,
выговор улицы грязной, как черный пиар.

Что-то в ней есть, в этой простенькой, что-то такое,
что, сколько я ни пытаюсь, не в силах постичь,
что, раздражая слегка, вдруг лишает покоя
и превращает в ничтожное все тут опричь.

Вот и футляр, как негнущийся стан манекена –
гордый дурак без лица и без рук. А она
гладит на горле футляра горячие вены,
чтоб только стон его вдруг не сорвался со дна.

Там, в саркофаге, внутри бархатистого мрака
тонет вишнево-блестящий ее инструмент,
сохнет смычок, стынут струны, готовые плакать…
Там все, что музыке нужно, лишь музыки нет.

Грязь и февраль. И на весь этот мрак без испуга
смотрит она в своем ватном пальто и трико…
А как же туфельки, глупые рюшки, подруга?
Где ты сейчас? Полагаю, уже далеко.

Брось это гиблое… Сладкое рабство искусства
не для девчонок… Футляр. Остановка. Скорей!
Гладко-вишневый. В нём все ее мысли, все чувства:
радость, печаль и надежда… Лишь музыка – в ней.

Дворник

Завалена снегом страна.
Берется варяг за лопату.
январь это ведь, как война,
где дворник приравнен к солдату.

Не важно, как выглядит он:
обрит, как абрек, иль патлатый…
здесь руки не крутит ОМОН
тому, кто сдружился с лопатой.

Здесь папа поддатый, в детсад
ведущий немытое чадо,
ментам подтвердит, что солдат
себя не щадит, если надо…

Да, кони от этого мрут…
А ты не робей, работяга.
Поскольку лишь доблестный труд
здесь грека творит из варяга.

Поскольку лишь в поте лица
и можно здесь быть человеком
по твердому слову Отца
бродягам, варягам и грекам.

Пойми, даже Пушкин готов
здесь с Нимфой из Летнего сада
одним только видом без слов
внушать тебе тщетность джихада.

А если к тебе – на фарси,
а если с тобой – не для вида,
ты ведь перестанешь носить
под фартуком пояс шахида?

* * *
Впору забиться в нору
или с ангиною слечь…
Господи, как мне в миру
душу от мира сберечь?

Ибо куда здесь ни плюнь,
где ни разуй своих глаз,
всюду – январь ли, июнь –
вас поджидает соблазн.

Слов покаянных давно
в сердце готова сума.
Но не изречь ни одно!
Трудно не спятить с ума,

если одно на уме:
как без фатальных потерь
выжить на подлой войне
с собственной плотью теперь?

Падким на сладкое как
вечную жизнь заслужить:
выколоть собственный зрак?
рот бечевою зашить?

Если и миру в лицо
глянуть нельзя чернецу,
то разреши хоть винцо
в этой дороге к Отцу.

Рюмку за рюмкой тянуть,
впав в упоительный бред,
чем для хромого не путь?
чем для слепого не свет?

Выеденного яйца
этот не стоит чернец…
Но ведь лежит у Отца
и для такого венец.

Март

В соседнем доме – окна нараспашку,
с утра там ловят солнце в сундуки –
базарят, наливая из баклажки,
пузатые, как бабы, мужики.

И то, что минус пять – не наше дело.
Добьют бухло, а там, глядишь, и май.
Невольники эпохи беспредела,
все вытерпят – ты только наливай…

Смотрю и даже завидно, признаться:
бессмысленные лица, ражий смех…
Поклонники паленого эрзаца
похоже, на земле счастливей всех.

А так ли уж важны все эти смыслы
и воли несгибаемая жесть
вам здесь от Волги, скажем, и до Вислы,
когда у вас такое счастье есть?!

Когда не жалко выкинуть на свалку
трехногий стол и с шишками кровать
и с кем-нибудь ввязаться перепалку:
всё гнуть свое и спуску не давать.

В дом привести какую-нибудь Нинку.
Любовью объявляя эту связь,
стоять, курить с соседями в обнимку…
А сам и не курил-то отродясь!

* * *
Героям эпопеи
нам каждый день был как
«Последний день Помпеи»:
огонь, зола и мрак.

Лишаясь, не юлили –
сушили сухари,
нося в себе промилле
с зари и до зари.

Могли нас прямо в мыле,
могли и как сельдей,
чтоб только мы трубили
во имя их идей.

Во имя их заветов –
не быть, а потреблять
омаров и омлетов,
на душу если взять.

Чтоб с чьим-то брюхом вровень,
в бобровой до бровей…
Мол, вот тогда – без крови
и в целом, чуть правей…

Как будто был нам нужен
во тьме не веры свет,
а бок свиной на ужин,
в котором правды нет.

Как будто, блат имея
и толику бабла,
могли мы тут, в Помпеях,
не выгореть дотла…