4(12)-2016

Интервью с Виктором Куллэ

Беседу вёл Герман Власов

Г.В.: Дорогой Виктор, вы стали лауреатом Новой Пушкинской премии. Журнал «Плавучий мост» поздравляет вас с этой заслуженной наградой.
В.К.: Премия стала для меня совсем неожиданной. Я же в стороне от литпроцеса стою: весь этот премиальный гон с попаданием в лонг- и шортлисты, организацией рецензий на себя, любимого etc – меня страшит. Я так не умею. И потом, «Пушкинская премия» стоит немножко особняком. Она присуждается без какого-либо состязательного списка – простым консенсусом членов жюри. Потом мне рассказывали, что моё имя всплыло едва ли не случайно – и тут же все тотчас единогласно возликовали: «Как это мы раньше не додумались!» Это приятно. О премии я узнал, находясь на Майорке, на Средиземноморском фестивале поэзии. Впервые в новом тысячелетии заграницу выбраться получилось. И там – ночью последнего дня Фестиваля – приходит из сети известие. До утра международная компания стихотворцев ликовала, отмечая присуждение «нашему Виктору» Russian Nobel Prize. А за несколько оставшихся до самолёта часов я успел дать ещё уйму интервью, и даже через несколько дней, уже в Питере, меня телевидение Барселоны настигло. Касательно Russian Nobel Prize – таково мнение честных каталонцев. Они знают, что в русскоязычном мире Пушкин – фигура номер один. Как, скажем, Сервантес в испаноязычном, или Данте для итальянцев. Соответственно, премия, носящая имя Пушкина для них – главная. Разочаровывать ликующих коллег – объяснять, что это почётная, но отнюдь не самая весомая награда в России – я не стал. Премия присуждена «по совокупности заслуг». В этом есть определённая логика: у меня за тридцать с лишним лет присутствия в литературе вышло всего две книги: в 2001 в Москве и в 2011 во Владивостоке. На настоящий момент напечатано где-то процентов десять из того, что я считаю достойным публикации. Хотя по периодике, которая доступна в сети благодаря «Журнальному залу», мой имя вроде неплохо знают. Думаю, в присуждении премии не последнюю роль сыграл и предпринятый недавно – но ещё неопубликованный – перевод полного корпуса сонетов Шекспира. Андрей Битов в речи на награждении о нём поминал не раз.
Г.В.: Пожалуйста, расскажите о себе.
В.К.: Я родился на севере Урала, в т.н. «режимном» городе Кирово-Чепецке. Папа и мама – т.н. молодые специалисты – должны были там после окончания вуза отработать. Папа был врачом, очень хорошим, насколько могу судить. Мама – сначала педагог, потом врач-дефектолог. Во мне смесь двух кровей: со стороны отца французской (плюс там едва не вся Европа намешана) и русской со стороны матери. Она была, что называется, интеллигентом в первом поколении. Бабушка была неграмотна, дед пропал без вести в первые месяцы войны. Первое мамино воспоминание: как её в пятилетнем возрасте учили козу пасти.
В 1979-м я поступил в Ленинградский институт точной механики и оптики, на квантовую электронику – поступил на автомате, поскольку там же старший брат учился. Несколько лет, проведённых в стенах ЛИТМО, оказались чрезвычайно значимы. Там я обзавёлся друзьями, которые мне до сих пор родные. Но там же понял, что всё-таки я не туда попал. ЛИТМО – вуз потрясающий, требующий серьёзного к себе отношения. Квантовая электроника – т.н. лазеры – была совсем молодой наукой. Т.е. учёба там требовала человека со всеми потрохами. А мне были интересны студенческий театр и прочие отвлекающие вещи. В итоге я оказался за бортом. два года отслужил в армии. Во внутренних войсках, как Довлатов некогда. Причём, служба пришла на самый пик дедовщины: 1983–1985-й. Удовольствие так себе – но об этом рассказывать желания нет. Выжил, исхитрился не сломаться – и слава Богу. Сейчас даже думаю, что это во благо мне пошло: много дури из башки выбило и какую-то стойкость воспитало.
После дембеля, едва не случайно, попал в Литинститут. Надежды на поступление были ничтожны: в 1986 году он считался крайне элитным вузом, для блатных. Это был первый год гласности, когда все ломанулись в литературу: казалось, там мёдом намазано. То есть можно резать правду-матку, сообразно с веяниями гласности – и одновременно есть из рук государства. А советское государство своих «инженеров человеческих душ» кормило совсем недурно. В Литинституте сформировался круг дружеских связей, актуальный по сей день. Живых перечислять не стану – не хочу кого-то обидеть, пропустив. Назову лишь ушедших: Денис Новиков, Манук Жажоян, Андрей Туркин, Константэн Григорьев. В Лите же я начал работать по специальности. Альберт Егазаров создал издательство «Миф», в который пригласил меня и Витю Пелевина. Удалось немало хороших книжек издать: легендарный альманах «Латинский квартал», одно из первых изданий Бродского – том «Бог сохраняет всё» и уйму чего ещё.
Г.В.: Расскажите, как вам удалось первому написать диссертацию об И. Бродском.
В.К.: Я начал заниматься им почти случайно, из фронды что ли. В Литинститут я поступил в 1986-м, а в 1987-м Бродскому дали Нобеля. Он был ещё не напечатан, хотя в «самиздате» всё естественно читано было. И вот я стал писать положенные при учёбе курсовики о Бродском. Тигра за усы хотел подёргать. В воздухе что-то уже менялось – и курсовики мне благополучно зачитывали. А потом один из них по каналам самиздата всплыл в Нью-Йорке – его напечатал «Новый журнал». Другой опубликовал замечательный рижский журнал «Родник». Так у меня в багаже появились статьи о Бродском. После окончания института мне предложили аспирантуру. Я, выделываясь, брякнул: о Бродском не положено ещё небось. Мне ответили: почему нет? Я написал дисер ещё при его жизни – но потом были проблемы с защитой, и защитить смог только в апреле 1996-го, уже после ухода Иосифа Александровича.
Ну и потом я ещё много им занимался: готовил комментарии к Собранию Сочинений, статьи писал, книжки редактировал. Несколько лет назад перетолмачил на русский полный корпус стихотворений, которые изначально были написаны им по-английски и на русский не переведены. Говорят, получилось недурно.
Г.В.: Виктор, вас нечасто можно читать в периодике. Связано ли это с тем, что вы не особо стремитесь в ней мелькать или с тем, что вы теперь больше заняты переводами и исследованиями?
В.К.: Покойный Бродский обмолвился как-то: «поэт должен переть, как танк». По сути – чуток карикатуризировал мысль Пастернака, что поэт должен суметь «навязать себя миру». У меня с этим всегда как-то не складывалось. Я принадлежу к тому поколению, для которого заниматься само-пиаром считается занятием постыдным что ли. Когда зовут – всегда откликаюсь с радостью, не выпендриваюсь. Так, в 2000-м году завязался роман с «Новым миром». Юра Кублановский меня спросил: отчего стихи не несёшь? Я принёс – он напечатал. Точно так же две моих книжки вышли. Первую выпустил покойный Борис Багаряцкий. Это было маленькое замечательное издательство при ВШЭ, они тогда же параллельно с моими стихами Хайека публиковали. Мой «Палимпсест» стал у них единственным литературным изданием. Вторую книжку опубликовал Саша Колесов во Владивостоке: меня позвали туда на фестиваль – в замечательной компании кстати – и после феста Колесов издал три книжки: Бахыта Кенжеева, Иру Ермакову и мою.
Надеюсь, после присуждения Пушкинской премии что-то в воздухе стронется – и печатная судьба моих виршей начнёт складываться более удачно.
Г.В.: Чем сейчас вы занимаетесь? В каких странах вам удалось побывать в последнее время?
В.К.: Сейчас я фрилансер. Пишу статьи, готовлю к изданию Окуджаву, Левитанского, Межирова Уфлянда. Делаю сценарии документальных фильмов. Короче, сею «разумное, доброе, вечное». У меня за спиной два серьёзных опыта литературного труда: несколько лет руководства журналом «Литературное обозрение» (после дефолта он сгинул) + опыт работы главным редактором издательством «Летний сад». Вроде, солидно звучит – но в этом заключён немалый изъян. Кто ж тебя, уже дважды главредом бывшего, на простую штатную должность пригласит?
Г.В.: Расскажите о ваших переводах Шекспира. Что вы думаете о нем как о личности?
В.К.: Касательно Шекспира. Углубляться в вопрос авторство походя – точно неразумно. Я уверен стопроцентно, что им был не Уильям Шакспер из Стратфорда. Но существующими теориями авторства: чисто Рэтлендианской или чисто Бэконианской также не удовлетворён. Да и не хочу в войнушку ввязываться – тогда вопрос авторства отвлечёт внимание от самих переводов.
Принципиальное отличие моих переводов от уже существующих следующее. Ранее все переводы цикла опирались на комментаторскую традицию, восходящую к сэру Эдмонду Мэлоуну (XVIII век). Согласно традиции сонеты воспринимаются как некий связанный жёсткой логикой цикл, практически любовная драма, в которой действуют всего три персонажа: сам автор, предполагаемый «светловолосый друг» и «тёмная дама». Но ведь издание «Сонетов» было пиратским – самые правоверные шекспирологи согласны с тем, что автор к нему отношения не имел – сонеты некто передал издателю Торпу, либо выкрав шкатулку, либо воспользовавшись болезнью автора. В таком случае естественный вопрос – неоднократно поднимавшийся впоследствии – отчего мы должны воспринимать этот ворох разрозненных листков в качестве единого цикла? К печати они вообще не предназначались. На протяжении многих лет автор мог писать стихи не только своим возлюбленным, но и кому-то ещё – как вообще-то в жизни всякого стихотворца чаще всего и случается. По ходу перевода я от этой схемы отказался. К тому же в процессе работы и погружения в эпоху стало очевидным, что некоторые сонеты вообще не связаны с любовной линией: там есть посвящение Фрэнсису Бекону (практически первый отзыв на его только что вышедшие «Опыты»), есть отклик на сожжение Джордано Бруно и т.п. – но это уже всё в готовящихся к изданию комментариях.
В процессе работы над переводами я столкнулся с двумя, казалось, неразрешимыми проблемами. Первой стала искусственность, если не притянутость за уши накопившихся с XVIII века комментариев к сонетам, смысл которых сводится к тому, чтобы непременно сделать адресатом первых 126 сонетов мужчину («светловолосого друга»), в последующих – загадочную («тёмную леди»). Учитывая, что в английском указаний на пол адресата практически нет (за исключением достаточно редких в сонетах притяжательных местоимений his, hers) – уже получается изрядная натяжка. Вплоть до того, что при редактуре значение некоторых, не вписывающихся в толкование, слов объявляется опечаткой и при публикации современных «адаптаций» Шекспира меняется.
Ну и меня всегда смущала некая противоестественная логика в последовательности сонетов: начальные явно на голову сильнее завершающих. В связи с этим я допустил довольно радикальное предположение. Исходной точкой послужили финальные сонеты. 154-й является переводом с латыни, из Маркиана Схоластика, 153-й – развитием того же сюжета Маркиана, но с вкраплением элементов авторской обработки. Невозможно помыслить, что таков финальный аккорд едва ли не самого знаменитого стихотворного цикла в истории. Куда естественнее предположить, что это – ранние школярские опыты. Предположение подтверждается ещё и тем, что в финале цикла автор молод, а в самых первых сонетах – жалуется на приближение старости и упадок сил. Логичный вывод: сонеты попросту были опубликованы в обратной последовательности. Если речь впрямь идёт о выкраденной шкатулке – то самые ранние опыты (вообще автором к печати не предназначавшиеся) лежали на самом дне. А издатель Торп попросту опубликовал стопку листов в том виде, в каком они попали к нему в руки. Тогда естественно рассматривать цикл в обратной последовательности. При этом многие натяжки и искусственные построения комментаторов попросту отпадают. Но со стопроцентной гарантией исходить из того, что мы имеем дело с обратной последовательностью тоже некорректно. Автор мог обращаться к сонетам, последовательность могла сбиться и перепутаться.
Короче, в процессе перевода я исходил исключительно из словарей английского елизаветинской эпохи, не обращая внимания на искусственные построения толкователей. Кажется, что-то получилось (по крайней мере, асы старой школы перевода в восторге).
Естественно, требуется взвешенный комментарий. Естественно, будет критика со стороны правоверных шекспироведов. Я готов. Надеюсь, для решения «шекспировского вопроса» этот перевод будет благотворен. Он явно не решит проблем авторства и не разгадает многочисленных загадок сонетов. Но он, по крайней мере, очистит их от многочисленных искусственных, притянутых за уши толкований. Естественно, поставив новые вопросы – решить которые с налёта просто невозможно.
Думаю, идеальным стало бы издание книжки-перевёртыша: с одной стороны сонеты в привычной последовательности, с другой – в перевёрнутой (как у Павича с мужской и женской версией «Хазарского словаря»).
Г.В.: Виктор, в известном смысле, вы выступаете как рыцарь литературы – человек независимых взглядов, необусловленный каким-либо кругом. Что происходит сейчас в современной литературе? Какие вы видите тенденции. И – главное – есть ли линия сближения? Существуют ли подобные независимые фигуры?
В.К.: Титул «рыцарь литературы», пущенный в оборот ещё лет пятнадцать с лёгкой руки Паши Крючкова, для меня чрезвычайно лестен. Не мне судить, заслужен ли. Тут ведь закавыка в том, что нормальный человек – в моём понимании – т.н. «литературными стратегиями» не занимается. Он поступает каким-то (хорошим или дурным) образом достаточно инстинктивно. Объяснение приходит уже потом. Я, надеюсь, честно делаю своё дело. Попытаюсь вкратце сформулировать соображения о происходящем. В эпоху модернизма безмерное усложнение средств выражения в искусстве с неизбежностью привело к возникновению касты толкователей. Соответственно, одной из глубочайших утопий ХХ века стала идея превосходства критика (толкователя) над художником (творцом). Мы живём в мире посредников – и в этом смысле современный либеральный менталитет практически ничем не отличается от тоталитарного религиозного сознания. Кураторы и арт-критики объясняют, как следует воспринимать произведение искусства; эксперты-политтехнологи – чего ожидать от очередного судорожного телодвижения режима; профессиональные торговцы духовностью – как стать угодным Господу и снискать любовь Его. Мне это напоминает историю, бытовавшую в эмигрантском Париже 30-х годов. Вкратце она звучит следующим образом. Эмигрантские посиделки у Бердяева. Прославленный хозяин сыплет максимами, навроде: «Господу это неугодно…» – либо начинает какую-то мысль пассажем: «С точки зрения Господа…» Сидящий в углу язвительный Адамович, не выдержав, вопрошает: «Николай Александрович, Вам-то это откуда известно?» Анекдотичность истории не отменяет её жутковатого подтекста – восходящего к «Легенде о Великом Инквизиторе». Искусство – по мысли Цветаевой – требует сотворчества, т.е. душевной работы читателя навстречу автору. Но подобное требование накладывает определённые обязательства и на автора. Как минимум, он не в праве декларировать творение, как энигматичную «вещь в себе»: я породил, а вы разбирайтесь, коли сумеете. Диалог – искусство двоих. Когда речь одного становится скучна и назидательна, либо темна и невнятна – собеседник вправе прервать разговор. К сожалению, разговор зачастую бывает прерван и когда речь заходит о вещах, для обсуждения неприятных или болезненных. Мы живём в мире, где искусство (похоже, окончательно) стало объектом потребления. А покупатель всегда прав.
Во времена советского детства и отрочества любая форма неангажированного творчества брезгливо именовалась «искусством для искусства». Полагалась занятием если не постыдным, то не очень достойным: формой эскапизма. Если не онанизма. Искусство (с большой буквы «И») считалось некой миссией, «высоким служением», а сам художник (поэт) – фигурой исключительной, едва не героической. Что представлялось довольно лестным и находило весомое подтверждение в исторической реальности: вспомним Сталина, вопрошающего Пастернака о Мандельштаме. Проще говоря: поэт в России был больше, чем поэт. Годы спустя мозги прочистила строка Бродского: «Искусство есть искусство есть искусство». Мысль, что стремление стать «больше чем» для него не только излишне, но и попросту губительно, вероятно, приходит с опытом. Смолоду всяк заворожен «штурмом и натиском». Но за романтической «штурмовщиной» грядёт похмелье, из которого считанное на пальцах число выходов. Либо смирить амбиции и «сыграть на понижение» – т.е. переквалифицироваться в потешающую, украшающую и ублажающую публику ремесленную «обслугу». Либо попробовать себя в роли «учителя жизни», что на практике удаётся единицам, а чаще чревато чудовищной карикатурой. Либо – вовсе уйти на дно.
Знаменитому философу, одному из отцов Франкфуртской школы Теодору Адорно принадлежит высказывание, что «Сочинять музыку после Освенцима – варварство». В другой редакции его слов вместо музыки фигурирует писание стихов. И то, и другое продолжает сочиняться по сей день. И дело отнюдь не в нашей толстокожести. Нормальная человеческая реакция – неудовлётворённость практическими результатами приводит к ревизии предшествующего опыта. Подлинный поэт подобен врачу: он выносит диагноз состоянию общества и (если хватит сил и разума) предлагает пути к излечению. Получается не у всех – порой лечение может пойти и во вред. Современная поэзия по преимуществу сосредоточена на иных задачах: вместо лечения (или хотя бы психотерапевтической поддержки) она занимается пластической хирургией, косметикой – а порой и вовсе массажными салонами или чесанием пяток.
Я не к тому, чтобы призывать к обличению язв современного общества – этот путь также губителен. Искусство и политика – вещи, не просто несовместные, по сути они – антиподы. Изначальная функция политики – разделение людей с целью дальнейшей манипуляции ими. Сказано: «Разделяй и властвуй». Задача искусства – как подмечено ещё Аристотелем – их коммуникация, объединение. Художник при этом может (и даже обязан) иметь гражданскую позицию. В ней он может быть прав, или ошибаться – его частное дело, к искусству практического отношения не имеющее. В качестве идеального примера можно вспомнить Данте. Ведь «Божественная комедия», в сущности – гигантский политический памфлет, по степени актуальности для современников сопоставимый с Солженицыным. Но кого из современных читателей волнует ныне правота гвельфов или гибеллинов?
Вопрошание Адорно по крайней мере имело под собой нешуточные основания: Освенцим, ГУЛаг, Хиросиму. Происходящее в искусстве у нас на глазах – вся эта «актуальная поэзия» или «новая искренность» – по сути, является идеей «обнуления», «перезагрузки» культуры. Подобная мысль могла возникнуть в головах, избалованных компьютерными играми – когда, в случае неудачи, можно попытаться пройти уровень заново. При этом она удручающе родственна и сбрасыванию классиков с парохода современности, и разрушению мира «до основанья, а затем…». Подобная «перезагрузка» не несёт в себе позитивного потенциала – он, похоже, направлена лишь на «перемену стола», а не на поиск путей выживания культуры в усложнившейся ситуации.
Г.В.: Если бы в наше время жили Лотман и Высоцкий, – оно было бы другим?
В.К.: Время было бы тем же. Это вообще занятие постыдное: прятаться за спины великих. Мне вот в жизни невероятно повезло: я получал от судьбы подарки неимоверные. Имею в виду общение с фантастическими, воистину великими поэтам и мыслителями. Но дело ведь не в том, чтобы выучить как следует их уроки – в том, чтобы научиться мыслить самому. Выработать собственные Strong Opinions – и далее пытаться поступать сообразно им. Поступать, согласно собственному вкусу и совести. И нести ответственность за собственные слова и дела.
Г.В.: Как сейчас существуют писатели и, если им нужна поддержка, то какого рода?
В.К.: Касательно поддержки – судить трудно. Денег никто просто так не даёт: получающий их на халяву всегда расплачивается свободой. Необходимо, чтобы была программа поддержки издателей серьёзной, уникальных «толстых журналов», приглашения писателей в Университеты – тогда они смогут сносно зарабатывать. Систему грантов я тоже с порога не отметаю, хотя именно с ней в моём понимании связан процесс утраты многими коллегами по перу совести.
Г.В.: Кого бы вы отметили в современной литературе? Назовите новые имена.
В.К.: Я не хотел бы выступать в роли «эксперта» и создавать современные табели о рангах – до этого занятия других желающих полно. Самые близкие для меня сейчас имена в литературе: Бахыт Кенжеев, Ирина Ермакова, Максим Амелин, Алексей Пурин. Сказанное не означает, что я кого-то другого хочу обидеть. Что до новых имён: увы, ситуации, в которой я прочёл бы стихи человека моложе меня и горло стиснуло от восторга – как было когда-то при чтении стихов Дениса Новикова, Макса Амелина, Андрей Полякова – что-то давненько не случалось. Хотя, работая над составлением антологии «Лучшие стихи 2013» открыл для себя немало замечательных поэтов, даже о существовании которых не подозревал. В основном, это авторы, живущие не в Москве и не в Питере – думаю, наша литература, как и должно, будет прирастать провинцией.
Г.В.: На чем держится сейчас литературе? Что оказывает на нее влияние?
В.К.: Думаю, на «одном остервененьи воли» – как Цветаева писала некогда про генералов 1812-го.
Г.В.: Кто оказал на вас влияние? Кто были учителями? Важно ли для молодого поэта иметь учителя, проводника сегодня?
В.К.: Это чрезвычайно длинный список. Естественно, Бродский – всё-таки я им очень долго занимался. Но, если честно, куда больше, чем Бродский – поэты питерской «филологической школы», ставшие моими друзьями. Думаю, Лёша Лосев в первую очередь. В области уже не поэтической, а человеческой, мыслительной, личностной – покойные пан Чеслав Милош и Геннадий Айги. Ну и ещё двое ушедших друзей: старший и младший (чисто по возрасту). Про младшего, Дениса Новикова, я уже говорил. Старший – гениальный поющий поэт (их иногда «бардами» по недоразумению именуют) Геннадий Жуков. Само собой – те ныне живущие друзья, которых я перечислил в списке близких для себя имён. Мы ж общаемся. Вообще круг людей, с которыми можно говорить на одном языке, не разжёвывая элементарные вещи, чрезвычайно сузился.
Г.В.: Что ожидает русскую поэзию? Сохранится ли традиционная силлабо-тоника? В чем значение рифмы?
В.К.: Таких важных стиховедческих вещей нельзя касаться походя – они отдельного разговора заслуживают. Моё честное мнение состоит в том, что силлабо-тоника точно сохранится. И рифма сохранится. В этом смысле замечателен опыт Льва Лосева – пока ещё не услышанный и не усвоенный. Об игровом характере его поэтики писали многие. Лосев, действительно, виртуозен в своей работе со словом. Гораздо более виртуозен, чем Бродский. При всём гигантском версификационном инструментарии последнего, работа Иосифа Александровича носила центробежный характер. Бродский стремился расширить рамки стиха за счёт его прозаизации. Лосев же взвалил на себя труд несоизмеримо более тяжкий: подарить подержанным, истасканным речевым оборотам новую жизнь, увидеть в них смысл, который не удосужились разглядеть великие предшественники. Он работал не вширь, а вглубь – и в этом смысле был «орудием языка» в большей степени, чем Бродский. Ведь работа исключительно на внутренних резервах речи заведомо сложнее, чем внешняя экспансия.
Г.В.: С кем вы связываете свои надежды?
В.К.: «Надежда – глупое чувство» – обмолвился как-то один из героев Макса Фрая. Во мне её нет. Я знаю, что обречён делать что должно – а там уж будь, что будет.
Г.В.: Что для вас поэзия?
В.К.: Поэзия – наравне с любовью – наилучший из способов выразить благодарность миру за то, что ты явился на свет. Ибо в основе любой традиции (а в моём понимании «культура» и «традиция», «преемственность» – практически синонимы) лежит чувство благодарности. Извлечение стихов из Ахматовского «сора» жизни становится актом искусства, когда человеком, взявшимся за перо, движет чувство благоговения перед ней в любых проявлениях. В том числе – перед пресловутым «сором», ставшим катализатором к написанию стихотворения. Благоговение отнюдь не означает покорности и слепого безоговорочного приятия: это всеобъемлющее чувство может подразумевать всё, что угодно – вплоть до бунта против установившегося уродливого миропорядка. В европейской поэзии очевидным подтверждением тезиса является одна из самых весомых точек отсчёта – книга Псалмов. Даже отключившись от сакральной составляющей, нельзя не обратить внимания, что главное место в ней занимают не молитвы, и не докучные жалобы – а хвала Творцу. Но акт творения является наградой сам по себе: Творец не нуждается ни в нашей признательности, ни – тем паче – в восхвалениях. Высшей – и единственно значимой формой – благодарности может стать лишь наследование эстафеты творчества. Я вообще полагаю, что мы напутали с пониманием Книги Бытия. День Шестой ещё не окончен: мы живём в нём. Изгнание из Рая, убийство Авеля, Потоп и вся последующая история человечества, включая чудовищные катастрофы ХХ века – акт Творения Человека. Поэты посильно в нём соучаствуют. Чаще всего, не отдавая себе в этом отчёта.
ГВ.: Что вы пожелаете нашим читателям?
В.К.: Времена какие-то уж очень тревожные настают. Поэтому у меня для всех – знакомых и незнакомых – единственное пожелание: Стойкости и Света.

Примечание:
Герман Власов – поэт, переводчик, редактор. Живёт в Москве.