Журнал поэзии
«Плавучий мост»
№ 4(16)-2017
Леонард Данильцев
(1931 – 1996)
Стихотворения
Леонард Евгеньевич Данильцев – замечательный поэт, интереснейший прозаик, яркий художник. В нашей среде был он значительной фигурой. К его суждениям всегда прислушивались, его мнение о чём-нибудь, имеющем прямое отношение к литературе, к искусству, было для многих важным, а то и решающим. Долгие годы Леонард проработал художником-оформителем в библиотеке имени Ленина. При советской власти тексты его на родине не печатались. Редкие публикации появлялись только на Западе. Был он по-настоящему талантлив, очень умён. Дружил или приятельствовал практически со всеми представителями отечественного андеграунда. Входил в круг СМОГа. В 1990 году вышла у Данильцева книга стихов, в 1995 году – ещё одна книга. После смерти Леонарда состоялось несколько его персональных выставок. Немало текстов его доселе не издано. Значение творчества Данильцева в наши дни всё более начинает осознаваться исследователями и читателями.
* * *
Милый друг!
нам не странны обиды
мелких тяжб:
Кто быстрей пробежал
кто скорей человек.
Нам легко,
нам красивы сияния рек!
Милый друг!
нам не страшны обиды.
Уизз
И вихрем примчится Уизз,
примчится из требутыка
– «Уызз! Уызз!
Уизз-з!»
И изморозь соберётся шершавой корой,
персидским ковром изворсится,
не в силах противостоять
пернатому протоколу
с пером в ухе клюва
Уизз! Уизз!
И дважды всего лишь игала гла,
но однако всё ж гладь разлагалась.
Но примчится, примчится Уизз!
И зябнущий глянец постели
последней гримасой сожмётся
пронзительному заимодавцу.
И пар испустит зимы вдовец!
И ложе, постылое навсегда,
па память планетам другим
тепло лежебоков оставит
и тепло сладострастной беглянки,
и тяжесть мемориального лба.
И займутся края голубым,
но свирепо холодным,
как Ладога, пламенем.
И новой жизни слепая Горилла
восстанет из голубого горнила
и, потрясая космами,
как святая Тереса,
скажет:
– УАЗЗ!
* * *
Играя обрывком державинской фразы
(в уме застряла, в руке – пион),
лоща загар пшенично-праздный,
парень шёл на выпивон.
И тень его безудержной красы
желала вспыхнуть, аки керосин.
И недовольствами дыша, его подруга
(под ручку всё же шла) его поругивала
что называется – в душе
И вечер приступал уже;
дрожал автобус 531-й,
заполненный впритык к отъезду;
и небо, обновляя перлы,
атлас швыряло на отрезы;
клубился пыли океан
(за пылью всякий окаян);
и в поле лени
точно поленья,
стояли
очередью люди.
Грядущим томясь расстояньем,
как канонадьем орудий
и из толпы речей иных
– как бы досталося сесть место –
не слышно: все обречены
соседа локоть знать стамеской.
Но полагать пыталась дева,
что к жизни шаг ещё не сделан.
А державинская строка
порхала упрямо,
ярка и легка:
«Ах! Кто спасёт нещастну?
Кто гибель отвратит?»
* * *
Как исторгнут из грохота слов
стих непорочен цветёт
щедрым бурьяном на пустыре,
где когда-то
(допустим три года назад)
дом разворочен.
Выломан топотом слов
Дух, как горячечный скачет
по кочкам, по кочкам, по кочкам!
и ухватившись за почву,
горчицей и розой цветёт.
* * *
Про старинные страданья
просто странно не стараться,
просто странно, не зардевшись,
простоять как перст безгрешный
среди моря и стенанья,
надо выковать призванье
про старинные страданья
прокричать.
О, мой друг любезный, Анна!
Лучше б не было дивана,
лучше б не было гаданья
наполнялась долго ванна,
наполнялась полно наша,
переполнилась всё ж чаша.
Выключай.
Про старинные страданья
просто странно не стараться,
просто странно и нездешне
простонать напев сердешный,
прокричать сорокой вешней
про старинные страданья,
просто странно в одеяле
закатавшись, не загрезить
Я не мог тебя зарезать.
Прочь диваны, ванны! Крезом
восседаю на берёзе,
рассуждаю на морозе
про старинные страданья.
Просто страшно.
Михаилу Шварцману
1
Люди,
опять и опять воскрешающие
ваши глаза
я коплю как крестьянка лучины:
ниткой вяжет в пучок!
2
В этом затасканном мире
одно остаётся –
верить в себя
и одна лишь обязанность жёсткая –
не порочить имени своего.
* * *
Удаляются люди
в ладье,
моря гладь
их сожрёт –
мне глядеть несносимо! –
Это знать,
что намечен прицел,
что закат вдалеке
стережёт
непременно сгореть и «спасибо».
Удаляются люди
в лета,
утопляются в Лете столетья,
и Земля ворожит
как плита
пережарит сухарики эти.
Как спалённое плато, Земля,
всё живое, как розги и плети,
одиночество – тоже семья,
так смеёмся, надеясь, в рассвете,
так седеем в шатрах ковыля,
так плутаем к вечерней примете.
Удаляется в море
ладья,
удаляются люди во мрак,
уделяется выкрик:
«Адью!»
удлиняется шёпот:
«Пока…»
Удивляется ветру
корма,
удивляться дарам
впору людям,
но не тварям,
и к Тем берегам
мы в сознании полном прибудем.
Олегу Целкову
Мы в гибельных цветах
растём, как не трава –
под тонким слоем почвы (корням лишь зацепиться)
бетон бомбоубежищ,
поклёп бомбоубежищ.
Мы в гибельных цветах,
собравшись пировать,
(а сосков материнских вкус позабыт),
помнём свои портреты,
сожрём свои портреты.
Мы в гибельных очах
узрим искус планеты.
* * *
Разгласить по лужам новоселье,
сочленить озёра и ручьи
и живого чистое веселье
мне узнать сегодня поручи.
Запустить в зелёный лист зелёность,
распластать все запахи травы,
разглядеть разбуженности оность,
обратиться к воробью на «Вы».
И тогда, воспрятый жизнью тою
до нутра, до узеньких прожил,
я расцвечусь белой берестою
и замру (ты только прикажи).
Чтоб скакать по розовым дорогам
в вековую даль престольных снов,
на коне взлетая понемногу
в неба растворённое окно.
* * *
И на обломках красоты,
когда поймёшь свой рваный облик
в испуге вспрянешь поздно ты,
но бесполезны скорбны вопли,
когда воздвигнуты кресты.
* * *
И дом не пуст,
и в нём живут
и всё же пуст он,
как и жизнь.
Кто внемлет боль
иссохших уст,
тот вопль как путь
воздвигнет ввысь.
* * *
Бывалоча смотрел: в окне
страдало небо в мыльной пене.
Но нонеча мой дух окреп
и отвергаю слезь и плены.
И, как варяг, вонзаю чёлн
в безбрежность волн, и ясным оком
зрю: в пурпур остров облачён,
где буду князем одиноким.
* * *
Как исторгнут из грохота слов,
стих непорочен цветёт
щедрым бурьяном на пустыре,
где когда-то
(допустим три года назад)
дом разворочен.
Выломан топотом слов,
Дух, как горячечный, скачет
по кочкам, по кочкам, по кочкам!
и ухватившись за почву,
горчицей и розой цветёт.
Владимиру Яковлеву
Структур структур структур тесьма
иль сны висят развалом града?
за прутьями глаза – тесня
сознанье – ржавая ограда!
и прыть ясна
и пустота
года
и ржавый прут проймёт живот
и грань порежет пальцы бликом
и из сплетений повилики
дыханье воздуха придёт
и встанет крик
как ком
всегда.
* * *
Комару не трудно ль жить
ни денно ни нощно не кормленному?
Ему бы Дуню положить
большую
наружу окороком, –
на, мол, поешь, дорогой,
месяцок-другой
и катись своей дорогой!..
Но кто о комарах позаботится! –
вот и носятся в поте лица
поодиночке и стаями:
Бог бы их не оставил!..
Обсасывают, как мысль Цветаева,
каждый листок месяца маева,
а стоит по счастью заметить зайца,
сразу, заразы, на нос садятся
и поют, поют тонким голосом,
и впиваются в нос тонким волосом,
а заяц слизнёт комара
– Умри, – говорит
и комар
умра.
* * *
Море овса –
краса!
Как брызги из риз в образах Дионисия.
Бриз по овсам –
волоса
зелёной волной по России.
* * *
Горячие рябины
рассыпались вдали –
то леший дробовиной
мне память одарил
И кружится, печалясь,
и опадает лист,
а я стою, качаюсь,
как некогда – плечист…
* * *
Под ухом стреляй аркебузой,
буди визгопением розг,
лишь запах морозный арбуза
бодрит увядающий мозг.
И в теле ютятся метели,
и тромбами стронут костыль,
и старость крадётся к постели,
бренчит, ухмыляясь костьми.
* * *
За этим лукавым окном
как будто всегда куковала кукушка,
колдуя над кладом лесов
В паутине лениво мигающих мигов
в неба весе, что свесился нимбом,
озареньем провис, озареньем!
на лик почернелый земли
с бессветных и всё ж известковых высот.
Я вижу дрожанье природы,
Так едиными узами связано всё!
Кандалы то,
иль волосы муз?..
* * *
Из граней бокала
слепило вино,
ждала ты пока ли
потухнет оно?
Ждала ты пока ли
напьюсь, крепко пьян? –
мечты облаками
сквозь цепкий бурьян.
Куда всё сокрылось
в душистых парах?
Одна заискрилась
в янтарных дарах!
Одна закачалась
на длинном стебле,
то в небе кончалась,
то кланялась мне.
И руку пожала,
враз ночь принесло –
я умер, ужален!
Ты помнишь число?
Ты помнишь ли часть
поцелуя во тьме?
Легко ли несчастье
даётся тебе?
* * *
Ограда, тополя, бульвара кудреватость,
воздушный шарик бесится на нитке,
законник в ослушания не вникнет,
тюльпана поршень изодрался в радость,
и щебет майский полнит пылью пестик,
и ветер, раскрутив горячечные вести,
и холодит и обольщает душу,
и семечки зрачок проворно лущит!
О, царство свежести, – лелеемый родник!
– лобзайте лабиринт дорожек и газонов! –
неизловимо бегство Казановы,
дрожь и восторг с лазейкою роднит.
Где праздность с поводка сорвётся? – на бульваре!
Где горлышком забулькает сосуд?
Где безвоздушность воздухом сосут,
колени выставляя на загарье?
И, бережно ступая на песок,
идём, примет обыгрывая знаки,
твой палец тереблю и шевелю, как знахарь,
и рот открыт, и выпростан висок,
и волос рыжий – лопнувший бутон
– какие ирисы отмахивают солнце?! –
веснушек скопище – роскошности притон,
веснушками щека твоя присолится.
Психбольница N13
Под белым потолком, средь белых простынь
подушка белая под головой.
Седая голова не бросит тень
на белизну палаты угловой.
Палаты как одна: что третья, что шестая.
В линолеуме втоптано шагов – не счесть
и каждый шаг рос в голову шестами:
все отделения больницы – N6.
Не внемлют окна белые ни стону.
Мучительны снега молчаньем белых снов.
Среди снегов как тайна – бастионы
больничных корпусов.
Два белых и четыре жёлтых дома,
совместно – жёлтый дом один…
Брожу по комнатам мажордомом
подушек, покрывал и простынь господин.
И странно, между прочим, понимаю
зыбь сумасшествий на ладони дня,
где зябким равнодушием стихают,
где буйствуют, рассудком обедняв,
где архитектор, выстроивший зданья,
географ где, улыбчив долготой…
Сестра уколет строго по заданью,
и психиатр суров, как долото.
Лишь по продскладу сердце психа тает,
ишь – тухлым запахом закабалён каньон!
И в небе белом – караульной стаей
краплёное в помойках вороньё.
……………………
Ослабшей голове картины негативны
изображенья те или не те:
снега за окнами как тёмные гардины,
палаты белые, как гибель в темноте.
* * *
Бегу из уютного дома,
почётных чураясь гостей,
и в серую слякоть Коломны
кидаюсь, как ворох костей.
Здесь косых домишек увалы,
клетушек и крыш дребедень
застят филигранность бокала,
всобачат мне в зенки плетень.
Вон робких окошек болезни
моргают: и ясно без слов –
(шагаю по улицам) слезны
основы обещанных снов.
И радио слушать не надо,
когда оперённая явь, –
пусть диктора рдеют рулады,
их щебнем немного приправь.
Как просты у лип переливы,
когда их рванёт, как с петель…
Улягутся страсти крикливы,
им пыль приготовит постель.
И в нежных песках отдыхая,
я с пляжа гляжу берега,
и жизнь дорога, как нагая,
и жисть – в потроха! – полагая,
что выведен ветром угар.
Но крепок ремень у аркана,
коварна с арканом рука,
руками себя по карманам –
а там – шелуха и труха.
Ты, узел забот и зевоты,
подтешешь впросак наугад,
пришпилишь как якорем (что ты!),
а волны привольно, охотно
кидают, терзают, лубят.
И накипь в глазах, словно кляпы,
и злоба зеленит глаза,
и челюсть – святой гладиатор,
и холод, как ноги у марта,
и боль в голове, будто шляпой
на темя напялен вокзал.
Прости мне хмельные содомы,
прости мне укол и укор,
когда изнурили погромы,
когда застрелили в упор.