Журнал поэзии
«Плавучий мост»
№ 2(26)-2020

Нина Самойлова

Стихотворения

Об авторе: Нина Самойлова родилась в Москве в 1968 г. Окончила Московский Государственный Лингвистический Университет им. М. Тореза. Владеет немецким, английским, несколькими романскими языками, латынью. В издательстве «Летний сад» в разные годы выходили книги Н. Самойловой с переводами из Ф. Гёльдерлина, Ю. Кернера, Э. Мёрике, Ф. Кафки. Ряд произведений Ю. Кернера, Э. Мёрике, Н. Самойлова перевела на русский язык впервые. Это вторая публикация стихотворений Нины Самойловой в нашем журнале.

Трудные стихи Нины Самойловой

Женские стихи… Когда их читаю, слышу звучащий из них женский голос. А за голосом – погоду, или звуки города, стрекозиное гуденье или речную замирающую волну.
Но этот текст – не о привычной мне женской поэзии. Мне никогда ничего не встречалось похожего на стихи Нины Самойловой, хороши они будут или плохи с точки зрения читателя.
Мне очень трудно было читать стихи Самойловой, и я несколько месяцев потратил на то, что бы их «раскусить». Теперь о том – как раскусил.
Русская поэзия в традиции на мой слух в отличие от, например, германской, в основном мажорна, даже когда певец унывает и терзается, ему , будто навечно Небесами впаянное в лиру, светит оттуда красное солнце. Привыкнув читать русские стихи, я само собой привык и к их мажорному ладу; как бы ни различались между собой бравурные скрипичные пассажи Мандельштама и прозрачный ледяной аккорд блоковского струнно-духового ансамбля, все это, как по мне, звучит неоспоримо солнечно и уж нет у нас темноты темнее сумерек Боратынского, а сумерки ведь совсем не ночной мрак.
В ледяном мажоре высокое наше искусство, одна из неизмеримых ни до ни после вершин которого стихотворение «Первый снег» князя Петра Андреевича Вяземского, вся, кстати говоря, громадная поэзия которого тем прекрасней, чем более слышно в ней нот присущего только ему в нашей литературе сказочного ледяного восторга.
От привычки к мажору я и не слышал ничего за голосом Нины Самойловой, удивляясь, где звуковой фон?
Фон конечно был, просто я его не слышал и подозревал немоту там, где гремел бушующий звук, так Герман Мелвилл, незнакомый с частотами, на которых переговариваются дельфины и кашалоты, выяснив о китах всё возможное, при том глупейшим образом полагал этих несусветных трескучих болтунов совершенно и прирождённо немыми.
И вот, читая снова стихи Самойловой я в какой-то наступивший нечаянно момент сказал себе простое двусложное слово: «минор», и грянула мне в уши музыка. Нестерпимая, необычно минорная, ночная и торжественная.
Пойте, пойте, читатель, её латинские и германские строфы минорно и мне никогда ничего не придется вам уже об этих стихах объяснять. Ни того даже, отчего в средоточии тьмы и непроглядной мглы всякая точка и всякое, с булавочную головку, отверстие, пропускающее во мрак яркий Божий свет — хоть и малая птица стриж, вернувшаяся только что с Мадагаскара и уж поймавшая клювом муху считается здесь героем вместе с покойным рыжим котом и карапузом на санках, ни того, зачем тут юному Людвигу Бетховену советуют наподдать родному папаше, да еще и отобрать у него кошелек, ни печали Гёльдерлина, ни самоубийственных песен Леопарди, ничего.
Вергерландова страшная строфа промчится перед вами, читатель, скорым жутко стучащим в металл металлом составом, сапфическая строфа захлебнется снегом, а две, три, четыре асклепиадовых пустятся танцевать вокруг проклюнувшегося в асфальте юного вяза. А всего-то нужно вынуть из души минорный тёмный ключ, дабы это случайное чудо оживило и озвучило то, что только что казалось неподвижным и глухонемым.
Справедливости ради скажем, что Самойлова в русской поэзии отнюдь не первая, заинтересовавшееся латынью. Довольно противный на мой вкус Брюсов, замечательный и масштабный Сергей Петров, сочный, гордый Бродский… мало ли примеров русского латынства знает даже прошлый век, не говоря о веках постарше.
Замечу только, что в свете сказанного выше о самойловском миноре, русская латынь у нее очень своя, и я лично с такой доныне не встречался.

Вячеслав Кожемякин – поэт, редактор

Остров
Третья асклепиадова строфа

День плывёт, по краям плавясь, в разбитый мир
Облегченье сочит и оставляет в нём
Льда налёт на асфальте,
На земле снегопада след.

В зыбких водах сквозит чистая чернота,
Серый холод небес смотрится молча в них,

То ветвями расчерчен,
То разбавлен голубизной.

Тусклым руслом течёт остров и свой хрусталь
В берегах ноября, рыжего от берёз,
В ночь уносит, где вьюга
Глушит слабые фонари.

Нет ни звука, ни звёзд, ни маяков, ни троп,
Лишь над взвесью густой что-то незримо ждёт
Долгой лёгкости утра,
Всех прозрачных его часов.

В их чернильнице свет вновь растворяет ночь,
И остатком её царственные цветы
Реют медленно, редко,
Дремлют в белом пуху ресниц.

Их очами сюда смотрит большая тишь,
Отпускает, устав, высь и стремится вниз,
Оседает на остров,
Проступающий всё ясней.

Так, река и корабль, отсвет небес и тень,
Льдина в талой воде, в сумерках искры блеск,
Мимо мест незаметных
День уходит в глухой декабрь.

Зелёная лампа
Третья асклепиадова строфа

Снег спускает с высот сети на дно, в рассвет,
В белый брезжущий двор, в город – повтор дворов,
Бесконечные рифы
Проступивших сквозь сон жилищ.

Снег садится на всё и меж домов бежит,
Вьётся, густо струясь через толпу стволов,
Пудрит все повороты,
Все наклоны их плотных тел.

У фасада в глазах снег мельтешит, слепя,
Медлит никнуть к земле, ловит дыханье стен,
То замрёт, то метнётся,
В окнах дивный увидев мир.

Пробуждаясь, внутри дремлет иная жизнь,
Тихо в утро скользит лёгкая цепь минут,
Где-то теплится лампа,
Перед форточкой тюль дрожит.

В двух шагах вдоль шоссе носятся поезда,
Улетают, рванув вслед за собой пургу,
Тополь, ветви распялив,
Их пешком провожает в даль.

С днём рождается труд, возится жук в часах,
Льётся в трубах вода, гаснет внизу фонарь,
Голубь корочку клянчит,
На газоне следы от лап.

Блёкнет в плёнке небес сизый оттенок сна,
Невод снега поймал всех и окутал мир,
Сыплет кружево в воздух,
Тише, реже – резвей, живей.

Всё сильней над землёй светится бледный день,
И пустеют пути, время наносит тишь,
Только слышатся слабо
Стук кормушки да лай вдали.

Среди снега сидит серость, и островки
Цвет из сердца сочат – зелень из тёмных игл,
Бирюзу из ограды,
Из крыльца – голубой свинец.

За проездом кричит из глубины двора
В гуще тусклых вещей красный щиток – флажок,
В белом море затерян,
Пропадает, уплыв из глаз.

И в младенческом сне местность себя несёт
За волною волну – завтра, сейчас, вчера, –
В одиноких минутах
Новорожденный дышит мир.

Путь в безлюдье: зарос городом горизонт,
Скрыта цель, но в окне будущего горит
На далёком фасаде
Счастье прошлое светлячком.

Остановка
Имитация музыкального ритма
(Бетховен, квартет соч. 59 № 3, часть 2)

Метелью качели
почти зачеркнуло,
весь двор под штриховкой –
скамейка, помойка
и ясени в гроздьях летучек сухих.

И двор, растворяясь,
мерцает сквозь хлопья,
и тусклые окна
на близком фасаде
под плёнкою стёкол ослепли почти.

Тропинки не видно,
песочница скрылась,
и в арке густая
висит занавеска,
и тонет остаток недолгого дня;

В углу, где когда-то
забыли машину,
лишь плотный сугробик
курганом круглится –
слоистая память всех зимних эпох.

И только немного
из снега качели
чугунною рамкой,
облезлой и тонкой,
встают, покосившись, маячат, молчат.

Карнизы и сливы,
навес над крылечком,
стволы, и развилки,
и мелкие ветки
неровным свеченьем февраль
подчеркнул.

Метель на качели
стремится потоком,
немолчно, беззвучно –
так время упорно
на маятник вставший мгновения льёт.

Солнце
Алкеева строфа

Росли и простирались всё дальше ввысь
Полотнища фасадов, и наверху,
Над мерными рядами пятен
Блеска и мрака, за их крестами,

Диагональю тени отделена,
С пареньем открепившихся этажей
Изъята светом в беспредельность
Изо всего, что возможно ниже,

Лежала кровля в свежих заплатах, вширь
Раскинув отдыхающую страну
Во всех подробностях наростов
Трубок-поганок, чердачных кочек;

И грелась, и блаженным теплом текла,
И веточки-антенны стояли в нём,
Поднявшись и перечеркнувшись,
Реяли, таяли, оплавлялись

Средь синевы, её перемен пустых,
Под парусами редкими облаков,
Давно их мачты переросших,
Всплывших в открытость, лишь понаслышке

Известную живущим на берегу,
Далёкую от вросших корнями в прах,
Где даже стриж не ищет мошек,
Где пробегают иные волны

Сигналов, здесь не слышных, незримых стай,
Чей путь не одолеем ни мы, ни мысль,
Частиц, сквозь шар земной и лето
В бездну из бездны летящих слепо;

И брошенные крыши, лишившись крыл,
Осели в неподвижность и приросли
К огромным рифам этих зданий,
Втянутых в место земною силой;

В упущенное небо глядят, забыв
В беседе с ним паденье отвесных стен,
Их продолжающих за кромкой
И доводящих до дна и корня;

А те, едва коснувшись своих основ,
Взмывают вспять, ликуя, и, распластав
Древнеегипетские лица,
Реку людскую внизу оставив

С её теченьем, временным и дневным,
Восходят в абсолют, застывают в гимн,
Одни оставшись с этим светом,
Как посвященье – с листом пустынным;

В бинокле ретроспекций на том конце
Мы видим лишь стремительный их простор –
Следов лишённое безлюдье,
Их озарённую штукатурку,

Где без событий сгинуло столько лет,
Песчинками секунд навсегда осев
В пределы вечной ссылки детства,
Замкнутой, лишь Одному доступной;

Исправно держит память игру – набор
Монументальных кубиков, и Творец
Из них, меняя угол зренья,
Форм вереницу в мерцанье смыслов

Тенями вычленяет и речь ведёт
По граням их на запад через зенит
Сплошным транзитом, чередуя
Знаки с пробелами, звук с молчаньем,

Как ноль и единицу; и целый день
Лежит Его улыбка на пляжах крыш
Теплом блаженным и лукавым,
Прошлое переплавляя в солнце.

Повороты
Алкеева строфа

Большое поле, воля, пустая степь,
Трава, канава, низкая насыпь, рельс,
За ним другой, болты на стыках,
Ржавчина, шпалы хрящами в щебне.

Светает, месяц тонок и ветер тих,
Пути дугой широкой кроят простор,
Из края в край канву событьям
Тянут по вектору сквозь безлюдье.

И те потом приходят под лёгкий стук,
Отсчитываясь, мимо летят, частят –
Один, другой, зелёный, спящий,
В крапинах окон, с полоской узкой.

И смотрит сверху месяц, и смотрят здесь,
Сменяясь, ближе, дальше, толпясь, кружась:
Татарский клён, сухой колодец,
Чья-то халупка, перрон заросший.

А вереница длится, и эхом в даль
Уходит, отделяясь, второй пунктир:
Шагают вешки телеграфа,
Тонкие нити, воздев, уносят.

В окошке каждом заново та же вещь,
Упав навстречу, бросившись в крупный план,
Встаёт, на ракурсы дробится,
Пригоршней жестов ссыпаясь в память.

Ворвался кубик-домик с крутым коньком,
В равнину вперил року открытый взор,
Уже встречая, чуя, зная —
И, закружившись, сорвался, канул.

Поодаль тополь пальцами ловит высь,
Густую грусть, хрустальную синеву,
И хороводится с кустами,
Тянется, пятится, улетает.

Что встретит, схватит, вертит бегущий кадр,
Подержит миг и выпустит в пустоту,
И, местность в пляс послав планетный,
Такт отбивает ударом парным.

А сам стрелой прицелился в горизонт –
Не шар, не бог, не свет, не магнит, не центр, –
Улов свой прошлому швыряет,
Степь расстегнув, разметав, рассыпав.

Рванул её и скрылся, и ручейком,
Как нервный импульс, вслед убегает стук,
Хребет дрожит и остывает,
И оседает в бессвязность утро.

В небесной чаше снова застыла степь,
Под солнцем месяц стёрся и ветер сник,
И заживает шов; и память
В нём засыпает до новой бури.

Свет и тень
Нерегулярный ритм

Капля попала
на серебро,
сияет –

седеет,
когда нашла
туча на солнце.