Журнал поэзии
«Плавучий мост»
№ 2(36)-2024
Владимир Перцев
Опять июль горит в саду…
Об авторе: Родился в 1963 году в городе Гаврилов-Ям Ярославской области. Окончил Ярославское художественное училище, преподавал. Поэт, прозаик, автор нескольких книг, член Союза российских писателей, лауреат нескольких международных литературных конкурсов. Публиковался в журналах: «Литературная учёба», «Юность», «День и ночь», «Континент», «Нева», «Урал», «Плавучий мост», «Этажи», «Казань» и др.
* * *
В поле – накось выкоси –
две козы на выпасе,
вся в дешёвом ситчике
девочка с косичками.
Запрокинет личико –
облачко без лифчика,
самолётик тонущий,
словно крестик тоненький.
Вечером сиреневым
надышусь сиренями.
Надышусь ромашками,
конскими какашками,
ивой и смородиной –
всем, чем пахнет Родина.
Шмель гудит, качается,
как телок бодается.
Ты – моё зелёное
лето заголённое.
Муха – словно родинка.
Тихий омут – Родина.
* * *
Тепло и влажно в ноябре.
И листья бурые в саду
пока ещё не в серебре,
и комья глины на виду.
Я выйду, тихо постою,
вдыхая осени настой.
Я никогда не устаю
от этой радости простой.
Какая древняя печаль
в наклоне крыши, а в окне
иной, невиданный причал,
который только снится мне.
Нет бесполезных мелочей,
текуча времени река.
Листок, уроненный в ручей,
заводит речь издалека.
Неуследима жизни нить,
а память – только о простом.
И как-то надо жизнь дожить
в печальном городе пустом.
Предзимье
Предзимних дней поводыри слепые
сухими сучьями ощупывают лес –
глаза навыкате, бессмысленно-пустые
и лица лисьи. Осторожный треск,
сорочья трескотня, а за холмами
шагает ширь с аршинными руками.
И – дом покинутый, к которому во сне
всё возвращаешься в такой тоске и муке,
что в явь из сна протягиваешь руки.
И медлит чуть пускающийся снег.
* * *
Причаливай, дружок,
пивасом угостим.
У нас тут свой кружок,
не то чтобы интим…
Дождись, пока Харон
причалит за душой.
Не будет похорон,
вон Днепр какой большой.
Прикусывал усы,
когда пускался в бой.
Причаливай, не ссы,
не важно, свой – чужой.
Здесь всех угомонят,
здесь каждому приют,
о каждом позвонят
и каждому нальют.
Кто прав, кто виноват,
не станут выяснять.
Солдат везде солдат,
отправлен умирать.
Устраивайся, друг,
у нас тут водки схрон.
Подходит по Днепру
на катере Харон.
Зарисовка
Невеста в белом, а жених
весь накрахмаленный и жёсткий.
И скромный столик на двоих
в кафе на тихом перекрёстке.
А рядом в парке под мостом
красиво догорают клёны,
лист отпуская за листом
на плечи школьницам влюблённым.
Что будет дальше – поглядим.
У осени улыбка лисья.
Теперь – лишь лебеди и листья.
И – дымка или, может, дым.
* * *
Снова флоксы цветут, мне их нравится запах
горьковатый и душный с грустинкой внезапной.
Белых бантиков нежный, волнительный праздник,
словно стайка слетелась в саду первоклассниц.
Пусть с горчинкой судьба, но смягчили, пригрели.
Эта жизнь прожита на счастливом пригреве.
* * *
Вышел брат за пивом и пропал.
Сёстры поискали – нет как нет.
Может, влип в какой-то криминал,
морги и больницы скрыли след.
Глупый, молодой. Какой и спрос.
Подвернулось дельце и махнул.
Некому, наверно, папирос
отнести в колонию. Их, дур
он не признавал авторитет,
а они ему: Андрей, Андрей!
Вышел, и его растаял след,
упорхнул, как шустрый воробей.
Может, военкомы загребли,
наголо побрили и – привет!
Или сам поехал за рубли,
и его давно на свете нет.
Ноющая рана – младший брат.
Ходят, как с похмелья три сестры,
слепо в телефоны говорят,
тени неприметные – все три.
Обитают как-то втихаря.
Кухня их отчаянный приют.
Тайно, как в гнездовье глухаря
сходятся ночами и живут.
Днями бродят – маски на лице,
в толпах всё отыскивая след.
Повесть с многоточием в конце,
очередь запутавшихся лет.
Нет его, уехал, улетел.
Был бы жив, наверно, дал бы весть.
Смотрят в череду идущих тел:
Нет его, но кажется – он здесь.
* * *
Тихо за окном,
холодно в прихожей.
Как-то выстыл дом,
стал осенним тоже.
Лист запорошил
ветхое крылечко.
Вроде и не жил, –
караулил вечность.
Тихо приходил,
чаем согревался.
Сад куда-то плыл,
призрачным казался.
Старая скамья,
воздух сух и ясен.
Осень – это я,
сознаю, согласен.
Пусть пока стоит
тихо и устало
яблоневый скит
за забором старым.
* * *
Писательская жизнь – весёлая обманка,
и блеск и нищета угрюмого ума.
Литература нам – не мачеха, не мамка.
Литература нам – гулящая жена.
Литературовед, попрыгай на ухабах,
Въезжая в тёмный бор дремучих повестей.
Литература – волк, что вырезает слабых.
Литература – вор, крадущий у детей.
* * *
Опять июль горит в саду,
кругом – зелёные разливы.
И я вот-вот и попаду
в короткий список лиц счастливых.
Мир перевёрнут, как во сне,
он как бы в плаванье, в полёте.
Как крестик на небесном дне
ищу, прищурясь, самолётик.
* * *
Я этот снимок скромный
в памяти берегу:
хижина тёти Томы
дремлет на берегу.
Думал когда-то: рабство
в диком её саду!
Было б за что стараться!
Плата не по труду!
Кто такое полюбит –
рыть и таскать, в тоске
зная, что белые люди
жарятся на песке…
Встал горизонт горбами,
чайки кричат весь день.
Делает нас рабами
мысли угрюмой тень.
Вот вспоминаю ныне
тихую жизнь свою
в этой почти пустыне
и думаю – как в раю!
* * *
Там, за рамой – простор темноты.
Всё в саду нашем сильно намокло.
Засыпаю. И пахнут цветы,
запах входит в раскрытые окна.
Ускользает, как ветхий причал,
и отходит, отходит земное.
Даже голос во мне замолчал –
мой диагноз, моя паранойя.
И последнее, что различу
в этом омуте гаснущих кружев –
то ли падаю, толи лечу
я на запах, что голову кружит.
* * *
В июле слепили стеклянно поля.
И облаков глянцы скользили за край
бескрайнего полдня. И солнце, паля,
стекало куда-то за дом, за сарай,
за тополь, осыпанный осами блёстк,
за чёрный вознёсшийся трепетный рой
листвы ослеплённой. И слышался треск
сухой и рассыпчатый над головой
пастушьих кнутов, заводящих стада
податливых рыжих и пёстрых коров
к нам на полдни. И подходили туда,
с подойником каждая, с вязанкой слов
женщины в белом. И я прибегал
смотреть, как ударит в звенящее дно
тугая струя и пробудит металл,
и пена глазастая вылезет. Но
робел и не смел подойти. Голова
рогатая вдруг отворялась, как дверь,
и долго смотрела в упор. И слова
вставали тревожные: «вервие», «зверь»…
И вот, отворяя тяжёлую дверь,
и выпуская на волю июль,
вижу, что жизнь не прошла без потерь,
что скуден судьбою мне сунутый куль.
И в голову лезут мне: «вервие», «зверь»…
Но солнце июля стоит высоко,
и женские руки суют молоко
в стеклянном стакане – тогда и теперь.