Журнал поэзи и
«Плавучий мост»
№3(41)-2025
Наталия Черных
Отроки разгневанной вселенной
Об авторе: Родилась на Южном Урале, училась во Львове (1985–1986). В 1987 закончила Библиотечный техникум Мосгорисполкома (специальности «библиотечное дело»). С 1987 года живёт в Москве. Работала библиотекарем в Литературном институте им. А. М. Горького, переводчиком с английского в издательстве «Терра» (1994-1995), рецензентом в издательстве АСТ (2000-2005) и т. д. С 2005 по 2020 гг. – куратор интернет-проекта «На Середине Мира». Автор 12 книг стихотворений и 3 романов: «Слабые, сильные» (2015), «Неоконченная хроника перемещений одежды» (2018), «ФБ любовь моя» (2019); автор книги повестей «Приходские повести» (2014), и шести книг очерков на религиозные темы. Лауреат премии им. Святителя Филарета за лучшее религиозное стихотворение (2001). Лонг-лист премии «Большая книга» за роман «Слабые, сильные» (2015). Лауреат премии критики «Летающие собаки» за эссе о поэзии Елены Фанайловой (2013). Лауреат премии «Московский наблюдатель» за тексты о литературных мероприятиях, 2019 и 2021.
* * *
Светлана Бабицкая в клетчатом платье
с особенным смыслом “Черных” говорила.
У памяти юной все время ненастье,
у памяти юной великая сила.
И шеи багрицкой изгиб лошадиный,
и волосы скручены в кудри крутые
запекшейся кровью пришельцев пустыни,
и юной Рахили глаза золотые.
Бабицкая шла чуть вприпрыжку, на фоне
базара из елок и прочего счастья.
И платье длиннее пальто на ладони,
и крупные смуглые голо запястья.
“Черных, ты читала вот это? Что скажешь?”
Не то чтобы мы с ней особо дружили.
Но Светкины мысли стояли на страже
и мне оберегом от горестей были,
уныния вмиг отгоняли заразу.
Отец был скрипач в труппе главного театра.
Я верила этому крупному глазу,
я верила елкам и радости старта.
И локон из шапки так ярко и смело.
И платье ей мама перелицевала.
Она не дружила. Она разглядела.
Как будто поэтов в лицо узнавала.
А жизнь приносила все новое мыло,
и хлеб превращался в бессмысленный камень.
“Вы больше не вспомните то, что здесь было
и пыльной травы не коснетесь руками”.
Но где-то Бабицкая, бабушка нынче,
стихи мои ухом воздушным услышав,
“Черных!” – скажет громко и внятно, и вспыльчиво,
и ангелы вновь поднимаются выше.
* * *
Когда б на свете не было меня,
весь этот снег не прожил бы и дня.
Но в космосе так холодно снегам,
что липнут к человеческим ногам.
Когда бы я была на этом свете,
одни рассветы были б на планете.
Я в свет вошла как раз перед рассветом.
Но мне уж скучно говорить об этом.
Когда бы все так просто, как стихи,
все психи мира были бы тихи.
Закат на мармеладных небесах
ходил бы по земле в одних трусах.
Но я лишь сплю. И редко вижу сны.
И каждый раз они не так длинны,
чтоб спать на все оставшееся время.
От жизни к жизни отправляя бремя.
* * *
Там нет пчелы июньской над ульем,
ни молока сполна и в новом чванце.
А что там есть, пока едим и пьем –
лишь письма о войне от новобранца.
Там волчий по весне лежит скелет,
а пес, ощерившись, загривок ощетинив,
не подойдет на все пространство лет.
И дыбом волчья шерсть стояла, сгинув.
Там яблоки как слезы под ногами:
не раздавил, так оступился в прах.
Там стрелы лука лешего не ранят
и там на дне колодца теплый страх
проснуться и увидеть, как безлюдно,
как трудно здесь.
Осенняя пчела
в колоде старой день провидит судный,
хотя одно лишь лето прожила.
Здесь коротко и ясно око лета.
Не солнцем только эта Русь согрета.
* * *
В Руси сокрытой шел октябрьский дождь.
Просевших зданий умывались щеки,
опушка обнажала леса мощь
и родники размыли рек истоки.
Руси сокрытой топкое безлюдье
одним монахам ведомо.
Наверно знал Тарковский,
что и копна, и пчелы тоже судьи
смиренной духом наглости московской.
О заблудиться бы в лесу и в октябре
Руси сокрытой, а в ночи, измокнув,
себя найти в заброшенном дворе,
где черные от войн поникли окна.
О выйти б на дорогу на закате,
не ведая, кто подберет и как.
Русь сокровенная пока себя не тратит.
Она внимает. Но кому и как.
И прелесть в золотом церковном смысле
Тарковских кадров выпускает яд.
Но ветви лиственных набухли и повисли,
и копны трав как души — все подряд.
И тает почерневшая икона
в застывшем от видения жилье.
Не дремлет Русь, но скрыта. В ней ни стона,
ни пятен и ни капли на белье.
* * *
О доблести, о подвигах, о славе.
О фильмах Линча и о Саймоне с Гарфанклом.
И тыловая судорога слабнет
как от лекарств, когда они проснутся.
Иная жизнь, иные мы.
Иначе
все то же – но не так.
А сор словесный
спекается в комок кошачьей шерсти,
она тепла и мягко пахнет кошкой.
Ту музыку и те стихи не вынуть
как некий орган, пусть он загноился.
И нет названья им.
А вероятно
шестидесятилетний ополченец,
в затишье, приводя себя в порядок,
нет-нет, да вспомнит Саймона с Гарфанклом.
И здесь фолк-рок, и здесь Шукшин под каской,
Бичевская с шевороном в виде мака,
и все это растет. А я лежу,
и тыловая судорога крепнет,
но все же есть леченье от нее,
и доблесть есть, и подвиги, и слава,
но мне-то что до них.
Ушел носитель,
а глубже мозга крутится, звучит:
дотронься до меня, переверни,
в твоей руке цветок в дожде весеннем.
* * *
Покуда жизнь моя как белый Купер
со тщанием осваивает новость
кротовых нор и бугорков земли
на офисном пространстве новолетья,
неведомое словно черный Купер
уже давно преобразилось в Билли
и много лет назад, затеяв сына,
свела с ума пораненную Одри.
Отчаянным возрос прекрасный Ричард.
Он своего отца напоминает
и ловкостью, и обаяньем лика.
Которого из двух. Был только Билли.
Что это Купер, Одри вряд ли знала.
Хотя он Купера напоминал.
Теперь от Ричарда остался яркий факел.
Сынок, на это бросил черный Купер
и дело свое темное продолжил.
А белый Купер кушает пирог
и силится припомнить пару строчек,
и он почти припомнил.
Но зима
сюжет развеяла своей метелью.
И я стою, себе смешной уродец,
и нежно прилагаемые силы
к каким-то бывшим связям и делам
разглядываю холодно и вскользь.
Твин Пикс шумит по-прежнему.
Но вот еще секунда,
и он закончится,
как уходящий год.
Что впереди у нас. Что скажешь, Лора.
……………………………………………….
Ульрика Майнхофф с длинной сигаретой
прислушалась, что говорят по-русски.
Контуженные Ельциным ребята
еще имеют некоторые силы,
чтоб месиво из черного вигвама
озолотить свой небесной кровью.
* * *
Сережа в космосе. Он так давно молчит.
Молчу и я, как он, вращаясь в бездне,
в которую смотрю, и бездна смотрит
прямой наводкой молча на меня.
Нас было несколько, а космос был один.
Сережа нас держал как на ладони.
И вот теперь он в космосе. Теперь
уже не нужно ни Слона, ни Макса,
Багира и Лисица не придут,
а он, немного маленький волшебник,
готовит нам питье из странной смеси
гранатовой приправы и корицы
и ждет от космоса положенного знака.
Теперь он там, где нет лица и звука,
хотя он точно жив, а я смеялась
бесстыдно, что веселая вдова.
Потом Сережа, промелькнувшей связью,
мне передал: мы все теперь агенты,
двойные и тройные. Он сказал:
на стенке у меня красивый Штирлиц,
и я его так точно поняла.
Но мне бы не хотелось, чтобы жизни
тех молодых бродяг свели к припеву
о музыкантах или об артистах.
И тех, и тех я очень много знала.
Мы были больше. Потому и бездна
в меня глядит, и по ночам окно
поет свою загадочную песню.
Сережа, как там. Я не сомневаюсь,
что он услышит. И услышит космос.
Но что от нас осталось. Только судно
из хрусталя несбыточных надежд.
Оно идет, не ведая поломок,
а нас уж нет. Мы были хороши,
мы отроки разгневанной вселенной.