Журнал поэзии
«Плавучий мост»
№ 3(41)-2025
Журнальное обозрение
Вера Калмыкова
Внутренние темы русской поэзии
Статья 3. Усталость слов как способ диалога
Воистину, перечитывать классиков – как в реку входить: всегда заново. Юрий Тынянов, статья «Литературный факт», известнейший отрывок: «Строя “твердое” “онтологическое” определение литературы как “сущности”, историки литературы должны были и явления исторической смены рассматривать как явления мирной преемственности, мирного и планомерного развертывания этой “сущности”. (…) каждое новое явление сменяло старое, и… каждое такое явление смены необычайно сложно по составу; …говорить о преемственности приходится только при явлениях школы, эпигонства, но не при явлениях литературной эволюции, принцип которой – борьба и смена. …ускользали… целиком такие явления, которые обладают исключительной динамичностью, значение которых в эволюции литературы громадно, но которые ведутся не на обычном, не на привычном литературном материале и потому не оставляют по себе достаточно внушительных статических “следов”, конструкция которых выделяется… среди явлений предшествующей литературы».
А выше ещё всем памятное рассуждение о «мелочах», которые при смене эпох превращаются в крупные явления, а бывшие крупными, соответственно, сходят на периферию…
Поневоле задумаешься: а сейчас как? В современной России много хороших поэтов, чаще всего ничейных, кочующих из журнала в журнал, реже – ограничивающих ареалы своего распространения. Сказать, будто они группируются по эстетическому признаку? Вряд ли. В лучшем случае по социальному, да и того нет. Редактор делает номер, возникает ощущение некой цельности, но журнальный редактор сродни театральному режиссёру, это единство другого рода. Литературные факты налицо, и во множестве, но происходит ли литературная эволюция? В известном смысле многие изживают в себе Бродского, это заметно. Но так же заметна самопрививка Мандельштама, уроднение не столько принципов его поэтики (попробуй определи, – попытайся воспроизвести – не выйдет: живущий несравним, ход мышления уникален), сколько порожденных им цикад, интертекстов в той или иной степени цитатности.
Одна из внутренних тем русской поэзии с петровских времён – поименованное насекомое: «Цитата не есть выписка. Цитата есть цикада. Неумолкаемость ей свойственна. Вцепившись в воздух, она его не отпускает». Прием введения чужого слова в индивидуальную поэтическую речь существовал у нас с долитературных времён, задолго до Мандельштама: он оказался формообразующим – вспомним склонение на русские нравы, отправную точку отечественной словесности. Среди авторов XVIII в. оригинальные сюжеты сравнительно редки, мастером этого дела был Ломоносов. А так-то… в простоте спросить себя: зачем Пушкину понадобился гений чистой красоты Жуковского – не для преемственности же, в самом деле?
Эпигонов не берём: Надсон – воплощённый интертекст. Но ведь и Блок насквозь цитатен, причём осознанно, с курсивами.
Однако целое его, блоковское, авторское.
Ушла ли – уходила ли – интертекстуальность, реминисцентность с первого – или, как посмотреть, с фонового плана? Или в нашем случае она если не конструктивна (бывает по-разному), то во всяком случае сущностна, определяет нечто в самом строении и составе лирики?
Наблюдается ли у нас, вот сейчас, в текущий момент, некая смена поэтик, как во времена Державина или Брюсова? Или мы достигли состояния равенство = разнообразие и при отсутствии общего вектора движения распространяемся не условно вперёд, к чаемому Тыняновым новому, а вширь, покрывая колоссальное пространство культуры, чего Тынянов не мог ни вообразить, ни тем более предвидеть? Если да, то эволюция исключает себя саму: динамически растет и бесконечно обновляется – или, напротив, статично пребывает в личностно (или надличностно) окрашенной поэтике, – каждый отдельно взятый автор, но не группа.
Ещё более интересно, что происходит в поэзии в целом.
Вопросов набирается больше нужного, хватит их. Возьму последнее предположение как рабочую гипотезу. Современная поэзия диалогична, понятие чужого слова размывается, формульность нужна, чтобы соблюдать точность высказывания. Если Блок сказал «больно и светло», то Марии Козловой («Плавмост» № 2 (40) – 2025) не надо изобретать велосипед, достаточно осмыслить блоковские слова, чтобы её авторское высказывание состоялось: «Слова устали, / А мне не больно и светло». Название цикла Козловой «Слова» восходит к Сартру, и перед нами опять-таки реплика в диалоге. Потому что главное в цикле не слова, а дословесное, музыка: «Как ни красива красота – / Она как зеркало кривое. / Как сложно сложено живое, / И только музыка проста». В третьем стихотворении появляется мотивирующая пэтический образ вещь, яблоко, и это с очевидностью Мандельштамово яблоко, из стихотворения «Вот дароносица, как солнце золотое…»: «Взят в руки целый мир, как яблоко простое». Только что у Козловой говорилось о простоте музыки; сейчас появляется яблоко; вместе с музыкой оно составляет диаду простоты и смысла, который сам себя не осмысливает, – он чист, как звук. Есть рефлексия поэта, говорящего словами о необходимости внесловесного смысла; есть вещи мира, сами по себе когда значение, а когда смысл; и есть разговор сквозь время, в ущерб, в отмену смерти. Завершающее цикл стихотворенье прошито Мандельштамом до такой степени, что это вообще перестает быть приемом: «Ну, ничего же не случилось – / Она еще не родилась» vs «Она еще не родилась, / Она и музыка и слово» («Silentium»); «Всё исчезает понемногу – / Пространство, звёзды и стихи» vs «И, если подлинно поется / И полной грудью, наконец, / Все исчезает – остается / Пространство, звезды и певец!» («Отравлен хлеб, и воздух выпит…»).
Речь в такого рода поэзии только о речи, о ее распространении и обогащении, о выходе автора за пределы собственной личности без намека на потерю индивидуального голоса. В область музыки ли, других ли стихов, не так важно: Мария Козлова блистательно показала, что так можно.
Усталые слова, которыми бесконечно говорят, получают в такой ситуации некий роздых – повторяясь, они не обессмысливаются и не автоматизируются, потому что формула в новом контексте звучит иначе. Удивительно, что и Николай Болдырев в том же номере «Плавмоста» говорит то же самое, что и Мария Козлова: «Я забвенно смотрю здесь на всё из кустов, / из пустотного времени древних листов, / из пластов бесконечной усталости слов, / переперченных гневной основностью сов». Совы здесь – тот предел рифмотворчества, на котором смысл исчезает, и Болдырев бесстрашно рефлектирует этот приём, наглядно демонстрируя кризис говорения. Вряд ли оба поэта перед публикацией составили тайный заговор о разработке общей темы, хотя, конечно, беличья распластанная (расстеленная) шкурка, на двоих у Ахматовой и Мандельштама, только ленивого не предостережёт. Но тот же Болдырев, как и Козлова, принимается умножать речь, причем врубается в пласты еще более далекие и по-ломоносовски далековатые, от «Слова о полку Игореве» до фёдоровского «воскрешения отцов»: «Волга умерла, умерла в нас Волга. / О невидимая Волга, / заключи меня в себя, / как заключал я Донец в объятьях. / Северским он назывался, / хотя – о, как был южен! / Кто кому в этой могиле / на самом деле нужен? / Обессиленный, но в великой силе, / ты невидимо жив, / всесокрушенный мертвецами. / Юношами в сияньи глаз / и восхищенно летящими меж облаков отцами».
А может, слова устали не только потому, что их часто используют, но и оттого, что используют неправильно: «Бесчеловечно всеё, что владеет речью», – / Кто-то неразличимый прошепчет вслед» (Тая Ларина, «Четырёхлистник» № 10, 2025). Верить не поверим, но на карандашик возьмём.
У Виктора Куллэ в «Евразии» («Дети Ра» № 4 (215), 2025) цикада ещё более растопырчивая, одной ногой прыгает на Киплинге, другой на русской сказке, третьей… о, снова Игорев полк, четвертой – неужели опять Мандельштам? «Пусть Запад – протух, а Восток / от крови набух»; «В Кащеевом том яйце, / где скрыта игла»; «Нашепчет печальным шутам / жестокий ковыль, / что солнце восходит лишь там, / где небо в крови»; «Отсутствует мысль в гордеце / об оси земной, / что хрупнет иглой в яйце / у нас за спиной». Ну и как по заказу, уже для меня лично, про общность мотива: «…А там, где растянутой шкуркой / лучится холодный астрал…» («Грехопадение»).
Для Куллэ характерна жесткая постмодернистская ирония, способная снизить любой память и выжечь сострадание. У Кристины Кармалиты («Дружба народов» № 5, 2025) ирония совсем другого свойства, это скорее лёгкая саморефлексия — ну надо же, эк меня, ни слова без оглядки! «Мы поедем с тобою на Ц и на Ч, / мы Алтайские горы набьём на плече»; «Ничего не запомнить на этой земле… / Раньше ездили только на А и на Б, / а до этого вовсе сидели в Москве / и глядели, кто первый умрёт. / На высокой трубе, на кремлёвской стене, / на огромной засыпанной снегом стране. / Но кто умер зимой, тот воскрес по весне / и поехал на Е и на Ё»; «Нам ещё возвращаться на У, / целовать эту курву-Москву» («Забайкальская баллада»). Но в мандельштамовском источнике: «Мы с тобою поедем на «А» и на «Б» / Посмотреть, кто скорее умрет», где присутствует та самая курва-Москва («Нет, не спрятаться мне от великой муры…») – интонация личного апокалипсиса, а у Кармалиты – радостное открытие географии. Ситуация разворачивается в принципиально ином смысловом поле, и в таком случае диалог, безусловно, присутствует, а вот есть ли реминисцентность – вопрос открытый, хотя и парадоксальный.
Отсылки к прецедентным текстам у Юрия Воротнина («Москва» № 8, 2025) в стихотворении «Я во сне заблудился, как будто в бреду…» неявны, но при известном усилии опознаются даже ритмически. «И спешил я на запад, крестясь на восток, / А восток оказался химерой <…> И смотрел я, как время крутилось назад, / Как в ростки обращались деревья» – это «Мы вращаем землю» Высоцкого: «От границы мы Землю вертели назад» и далее, со всеми смысловыми обертонами востока и запада. Но штука в том, что у Высоцкого это верчение – из поэмы Есенина «Пугачёв»: «Как будто кто сослал их всех на каторгу / Вертеть ногами / Сей шар земли». Лирический герой Воротнина оказывается звеном в этой образной цепи и, кто знает, кто-нибудь со временем прикрепится и к нему.
Татьяна Бердичевская напрямую взаимодействует с образом едва ли не архетипическим (да простят мне учёные коллеги!) – с пушкинской «равнодушной природой»: «Сон мой каменный, здравствуй. / А сердце твое равнодушно» («Подъем № 8, 2025). Тая Ларина – с одним из шедевров постсоветской поэзии, «Я говорю, устал, устал, отпусти…» Владимира Строчкова (кто читал, тот запомнил, а кто не успел, да прочитает немедленно): «Берегите тех, кто, двигаясь невпопад, / Повторяет: «Господи, знаю, что виноват. / Ничего там нет, я вижу, – одна вода. / Только кто-то должен идти туда. / Кто-то должен быть глупей и наивней всех. / Я не знаю, Господи, может быть, это грех. / Ты от этой участи в целом нас оградил. / Но ведь Ты ходил». У Сергея Золотарёва («Четырёхлстник» № 11–12, 2025) вновь Мандельштам: «я живу под собою не чуя», да там ещё и позвонок, и мотив слепоты. Но опять-таки осмысление-отталкивание – не для повтора, а для извлечение собственного корня: «а в земле что ушла из-под ног / ежедневное солнце ночует / как упавший в колодец бинокль <…> это солнце в которое видно <…>».
Примеры можно множить, но слова, как мы знаем, устают; лучше всё-таки подытожить.
На самом деле всё получилось по-мандельштамовски, как ему и хотелось. В знаменитом письме, и не странно, что к Тынянову, он писал: «Вот уже четверть века, как я, мешая важное с пустяками, наплываю на русскую поэзию, но вскоре стихи мои сольются с ней, кое-что изменив в ее строении и составе». Наплыл. Изменил. Но дело же не только в нём. Приём, сформировавший в самом начале XVIII в. русскую поэзию, как его ни назови — склоненьем на русские нравы или интертекстуальностью — продолжает быть актуальным, причём цикады разных пород неизменно сигнализирует о диалогическом характере отечественной лирики. Более того, чужое слово, подчеркнём – авторское, со временем так глубоко входит в сущность литературы, что, формально оставаясь цитатой или реминисценцией, по существу дела начинает работать как обычное общелитературное слово из словаря, утрачивая привязку к сказавшему и к факту первоначального говорения. Таким образом поэтическая речь, а может, даже и поэтический язык усваивается гораздо глубже, чем если бы мы имели дело только с отсылками к конкретным фактам художественной речи.
И так, вероятно, выглядит современный этап эволюции русской лирики.
Интересно, что сказал бы Тынянов.
Примечание:
Вера Калмыкова род. в Москве (1967). Филолог, искусствовед, к. филол. н., член Союза писателей г. Москвы. Автор исследований по истории литературы и изобразительного искусства. Публикации стихотворений, критических статей, публицистики в журналах «Аврора», «Вопросы литературы», «Гостиная», «Дружба народов», «Звезда», «Литературная учёба», «Нева», «Октябрь», «Перископ», «Сибирские огни», «Урал» и др. Постоянный автор ПМ.