Журнал поэзии
«Плавучий мост»
№4(42)-2025
Елена Шумара
Немного о птичьей свободе
Об авторе: Поэт, прозаик, член Союза писателей России. Доцент Санкт-Петербургского педагогического университета. Лауреат международных и всероссийских литературных премий и конкурсов: премия «Данко» им. М. Горького, конкурс рассказа им. В. Г. Короленко, Международный литературный Волошинский конкурс, поэтический конкурс «Чем жива душа» памяти К. Васильева, фестиваль «Покровский собор» в номинации «Поэзия» и др. Автор романа «Если я буду нужен», ставшего лауреатом Национальной литературной премии «Рукопись года» и премии им. В. Голявкина. Стихи и рассказы опубликованы в литературных журналах «Аврора», «Дон», «Дружба народов», «Изящная словесность», «Лиterraтура», «Формаслов» и др.
Старушки
Наутро небо чихало кашей,
и дом спросонья скрипел и кашлял.
Лежали, словно бокалы в вате,
старушки в тёплых своих кроватях.
Старушки зубы снимали с полки,
и пол неспешно клевали палки.
Зевали кошки на всех матрацах,
в ковшах, толкаясь, варились яйца.
А там, у дома, скреблись лопаты.
Старушки рьяно чесали патлы,
и, в кофты кутаясь одиноко,
сползали в кресла у зимних окон.
С таблеткой, чаем и карамелью,
в тряпичных тапках, побитых молью,
кто полусидя, кто полулёжа,
они глазели на жизнь прохожих.
Одной старушке в очках для близи
не видно было, «что дейтся снизу».
Она окно, побеждая хилость,
открыла и… за окно свалилась.
Другие стали трястись от смеху
и в этом, кажется, дали маху.
Они в проулок, белы и хрупки,
тотчас посыпались снежной крупкой.
Но, не достигнув твердот асфальта,
старушки сделали пару сальто
и, будто шарики с лёгким газом,
в седые тучи взметнулись разом.
Они летели, надув подолы,
внизу постелью стелились дали,
внизу мелькали огни и лица…
а город думал, что в небе – птицы.
Казалось, небо счихнёт бедняжек
(как рано утром счихнуло кашу).
Но нет. Старушки летели клином
с подагрой, тиком, холестерином,
на юг, сквозь мглу и дождя осколки.
Остались дома родные скалки,
пакет пакетов, штанцы и блюдца…
Я загадал: пусть они вернутся.
Немного о птичьей свободе
Ты жаришь яичницу. Хлястик
халата – цыплячьим хвостом.
Из белой скорлупочной пасти
стекает, шипит… За бортом –
плюс десять, и окна открыты
в синичий пост-мартовский гвалт…
Осколки яичного быта
бросаешь в ведро, и едва
ко мне на тарелку ложится
шафранный прожаренный глаз,
в окно залетает синица.
И смотрит – на утренних нас.
Потом начинает метаться –
стена, накрахмаленный тюль
и жар сковородного плаца,
и шкафчик посудный. «Тю, тю-ю…»
Ты мнёшься, как будто нагая
в троллейбус попала в час пик,
и снегом сухим под ногами
рассыпанный кофе скрипит…
И хочется (против покоя,
яичному быту назло)
тебя увести в заоконье,
как за руку, взяв за крыло.
Не-птичье
Листья дымят, окученны, свернуты по краям.
Птицам они наскучили. Птицы летят.
А я?
Я на скамье, подсудная, с перьями, но без крыл.
Стирная и посудная. Голос мой блёкл
и стыл.
Там, наверху, кольцованы, клювом находят клюв.
Детная, безотцовая, я третий день
не сплю.
Другость моя треклятая… Не различаю лиц.
Тысяча двадцать пятая в тесном строю
не-птиц.
Серая птичья клинопись маревна и пуста.
Писано: прежде вылупись, только потом –
летай.
Листья дымят, горчичные, я остаюсь земной.
Те, кто уже оптиченны, не прилетят
за мной.
Ницшеанское
И умер Бог. Холодной статуэткой
лежит, пустой, на письменном столе.
Он заходил не часто и не редко,
не ныл, не звал и вроде не болел.
А вот поди ж ты. Умер. И в осинах,
осенне-жарких, – шёпот и тоска.
Пройдя лазурной жизни половину,
он лёг на стол. Изрыта и тонка
меж нами полоса. И время – оно.
Дрожит десница серенького дня.
И ни триад, ни нравственных законов –
ни в небе звёздном, ни внутри меня.
Стучат в окно земные птицы. Ой ли –
клюёт пшено крылатое ничто.
Но, говорят, единственно из боли
(и воли) новый вырастет цветок.
А Бог лежит, не веруя в начало,
конечный пункт и всё, что посреди…
и осень обрисовывает алым
неясный контур тающих седин.
Наш
Этот город мал, будто тесный лифт,
врезан в камень, рыбен, невесел, и
без таких, как мы, он слегка горчит,
дурачин.
Без таких – под арками никого,
шинный визг слышнее, чем грохот волн,
и совсем никто не жует сирень,
скукотень…
Мы, балбесы, пузом на парапет,
воробьиный рой тарахтит в крупе,
не молчи, толкайся и ты, старик,
чик-чирик.
И твоя рука – на моей руке,
и портвейн болтается в рюкзаке,
по воде идут караси и кит,
чудаки.
Корабли нашей гавани там и тут
рассекают рострами пустоту,
режут вены рек, и наутро – в путь,
не вернуть.
Эта ночь хмельная белым-бела,
пляшет снежный пух, и один атлант
озорно качает второй этаж –
тоже наш…
У таких, как мы, в голове салют,
я горбушку «дарницкого» солю,
ты пускаешь дым над моим плечом,
дурачьё.
Этот город стар и почти забыт,
он под небом есть, но не голубым,
кто спасёт его от седой зимы,
только мы.
Хорошо
Брызнуло солнце лимонным соком,
тени дрожат на полу веранды.
Если смотреть вот отсюда, сбоку,
видятся море и горы Анды.
В дедовых брюках кошка Марыся
лижет живот, переев сметаны.
Дед, после стрижки вчерашней лысый,
спит и не гонит её с дивана.
Сто выходных (или двести) дали
папе. Сказали: езжай на дачу.
Вон, возле двери, его сандалик:
папа ушёл в сапогах рыбачить.
Смотрит яичница жёлтым глазом.
В тюлевой дырке – застряла, что ли? –
муха жужжит, как мотор Камаза.
Я отпускаю её на волю.
Мамины сливы кипят в кастрюле,
чтобы сдружиться и стать компотом…
Всем хорошо в золотом июле,
утром проклюнувшейся субботы.
Поле
Вы, юного лета дети,
сурепки и медуницы…
В закатном июньском свете
оливковы ваши лица.
И руки лучисто тонки,
и хлебно теплы макушки.
Растрёпанные девчонки,
невянущие старушки…
Поёт у дороги славка
о том, как густеют травы.
Румяное солнце плавко,
а камни в пыли шершавы.
Горбатых теней штриховка
лежит на земном подоле…
И хочется стать полёвкой,
и затеряться в поле.