Журнал поэзии
«Плавучий мост»
№ 1(43)-2026

Журнальное обозрение

Вера Калмыкова

Внутренние темы русской поэзии

Статья 5. О непоэтическом, остранении и сдвиге

Занятия историей литературы заставляют замечать разные вещи, не на поверхности лежащие. Вот, например, один из корреспондентов Валерия Брюсова попенял ему за слово «купэ»: непоэтично, мол. Брюсов в простоте душевной заметил: «А мне нравится», – на том и порешили.
Новая лексика входит в поэзию… и только так – никак иначе – становится частью языка. Общелитературного языка, прошу заметить, а не поэтической речи, индивидуальной, лишь на время и для одного поэта. Поэзия есть единственное горнило, способное окказиональное или нелитературное слово переплавить в общеупотребительное.
Четвёртый номер «Плавмоста» за 2025-й год открывается подборкой Юрия Касянича «Куриный Бог», и по ней очевидно, что поэт в состоянии справиться с любой лексикой. «запах смерти проносится средь городских инсталляций, / хоть в сиреневых купах запойно поют соловьи»; «привыкаешь. жизнь – комплекс привычек, и комплексов – тоже»; «жмёшь на Like и надеешься, что не остался один». Последняя цитата – стих, завершающий стихотворение. Перед нами трагический текст о страхе одиночества, даже глубже – о страхе привыкнуть к одиночеству. Все эти инсталляции, комплексы и особенно like’и кажутся такими непоэтичными… Но контекст их присутствия создан филигранно, чего стоит пустая скорлупка родного дома и зеленые воспоминанья о маме на его окнах; рифма святоши-тошно; созвучие и ритм в стихе «а в обители про-во-лоч-ной – сво-лоч-ной попугай»: нельзя просто прочитать, надо пропеть, и мелодия вывезет, вытащит, выпоет из содержания в область чистой красоты нередуцированных о. В следующем тексте, в «Лютне», Касянич ещё смелее пользуется макароническим приёмом: «Не заходят люди путные / твой account навестить»; «фря, прикрывшись маской friend, / пишет посты ежедневные, / причиняя боль и вред» (да ещё и с аллитерацией!); «просишь в панике appointment’a / у семейного врача». Здесь смешение английского со среднерусским вносит иронический оттенок, подчёркивающий драматизм раздумий человека возрастом «в несколько-десят».
У Марии Знобищевой в подборке «Стихотворения» присутствует даже указание на пресловутый ИИ: «Иван Петрович проверяет сочиненья. / Ещё никем не сгенерирован ответ». Тема сочинения – «Кого можно считать настоящим героем», и получается, что школьного учителя: «Но строчки тянутся, как будто их не дети / писали истово, а ткали духи школ: / то безупречные, как мысли нейросети, то безобразные, / как ветхий протокол». Рядом полночь и Германн, интертекстуальная октябрьская роща. Иван Петрович, как настоящей ге… то есть учитель, хочет «собственного мненья», не сгенерированного электронным устройством, а выстраданного учеником. Что ж, раньше списывали с энциклопедий, теперь с передовицы «Яндекса». И это тоже поле боя – с нежеланием мыслить. Однако у Иван Петровича огромная опека: за него Пушкин…
Евгений Бунимович («Знамя», 2026, № 1), правда, по другому поводу (там у него «чемодан без ручки», да не один) замечает: «кто не ждал такой лексики будет разочарован». Бедный кто-то! Следующим в подборке его ждёт: «прибежали в избу дети / долго гуглили отца / социальные блин сети / притащили мертвеца <…> да и жил ли ты на свете / и не сбился ли с пути / если дети в интернете / не смогли тебя найти». Снова авторская ирония, и снова за нею жизненная драма. Сегодня только ленивый не заметит, что человек, в понедельник нашедший о себе статью
в Википедии, очень отличается от себя пятничного. Но есть у Бунимовича и нечто более серьёзное, и тоже о пресловутой отмене: «в мефистофелевой оферте / обнулили последний раздел / потому как задолго до смерти / фауст до смерти всем надоел» – тут не только оферта (в значении «обычная сделка», кто не знает), но и пресловутое «обнулили», лексически немаркированное и очень страшное: обнулить можно нынче всё и каждого. Фауст, как видно, и Богу, и Мефистофелю надоел.
И перевод с ультрасовременного – всё равно, бывает, нужен перевод, тут вон за офертой в сеть полезешь, – может оказаться буквально жутким.
Слова ведь входят в язык очень быстро: никого сейчас не удивишь ни купе, ни каким-нибудь кварталом. Стихотворение, бывает, особенно верлибр, медленно разворачивается от чего-то действительно напоминающего прозу – и вдруг острейшей струной вонзается в небеса. Так у Валерия Земских («Нева», 2025, № 12): «Нам выдали постельное бельё / Места в купе / И прицепили тепловоз к составу / И кто-то поспешил сказать / Поехали…» А дальше происходит… ничего: поезд стоит, пассажиры смотрят за окна, горит тусклый свет. «И стало ясно / Что надо жить / Здесь и сейчас». Ничего, кроме описанного, не случается, даже слова поэт специально не оживляет – бельё как бельё, купе как купе. Но мы-то, читатели, мы-то знаем, чем порой оборачиваются такие задержки. Может, постоит поезд да и поедет, а может, рванёт вместе с нами грешными… Своё опыт ужаса мы вчитываем в нарочито, казалось бы, нейтральный текст не просто без пафоса – с максимально сниженным пафосом. И финальное «здесь и сейчас» отзывается предостережением: всего этого может и не быть. Поэзия здесь подготовлена, выпестована ожиданием поэтического. За счёт несказанного, но домысленного и понятого авторский текст перерастает свои границы.
Андрей Санников в цикле «Вдовец» («Знамя», № 2, 2026), задаваясь вопросом, «Зачем ты умерла», перебирает «Какие-то знакомые ландшафты, / Какие-то огромные деревья, / Какие-то кварталы и людей». Чем тяжеленное ландшафт лучше или хуже танцующей инсталляции? Но и он прекрасен, если разобраться, своим ндш – надышал, например. И пусть кто-нибудь найдёт десять отличий с инсталляцией, в которой и сталь, и пляска.
В конце концов, по нашей поэзии стаями бродят совсем не красивые кореша, бомжи и гопники, никто не против. Или вот такая картина нарисована у Санникова: «подойдёшь туда, заглянешь в окно этому длинному одноэтажному дому – / там нет никого / там ничего нет даже стульев даже стоящих в углу лыж / никого нет / никто здесь не жил никогда». Обратим внимание на первую строку в цитате: ни на грош поэзии и сама поэзия – строка длинна, как этот самый дом. Особенно по контрасту со следующей.
Почему здесь говорится об освоении новых лексических пластов как о внутренней теме русской поэзии, а не как о чисто служебном каком-нибудь процессе? Потому что поэт живёт и бытует в языке, раз, и всё, о чём он говорит, сказано о языке, два. Был Олег Константиныч, носил шляпу, пил пиво, сдавал членские взносы. Взялся за черновик – и переселился. В неведомую, совсем другую область, где кроме слов и нет-то ничего, а появляется хоть что-нибудь, только если слово позволит. И всегда автор по-детски удивлён и тем, как даётся слово, и тем, что оно даёт. У Владимира Гандельсмана («Дружба народов», 2026, № 2): «Околеванца нет… Околеванца? / Ты что-то загорделась… Загорделась? / Предгрозового фьють немного солнца, – / в буфете рюмка загорелась». Фьють в данном случае – действие, не междометие, а самый настоящий глагол. Есть такая штука, открытая в своё время Виктором Шкловским, называется остранение. Кто не видел этой внезапной радужной вспышки на стекле в серванте. Кто поручится, что только что мы видели её, будто впервые, да не в реальности, а в строке, не благодаря двум странным словам строчками выше?..
Вернёмся, однако, к макароническим страстям. Владимир Бауэр («Звезда», 2025, № 12) речевые пласты, а заодно и грамматические нормы смешивает или сдвигает так, что получается нечто гастрономически неопределимое: «Стоит, не доена, культура / поэтом над и языком / ему своим шершавым, дура, мычит с надеждою: “Велко’м”. / А он, перо предав, рыдает, / но, отзываясь на беду, / сосцы надутые хватает – / как бы Евтерпову дуду!» Корова, кажется, была Ио… Теперь Евтерпа? И бывшее английское well come превращается в непереводимый и полуузнаваемый русский велком.
Такое ощущение, будто мы живём годах в 1930-х, только вне реальной советской истории. Уже написаны основные теоретические работы Юрия Тынянова и Шкловского, уже создана и вошла во всеобщий обиход «Сдвигология» Алексея Кручёных, и вот поэты начали наперебой осваивать теоретические широты и глубины. А поскольку английская грамотность у нас теперь всеобщая, да и средства связи работают как часы, постольку и вводить в речь можно любую реалию, рассчитывая на всеобщую узнаваемость и, соответственно, расшифровку какой угодно метафоры. Александр Егоров в том же номере «Звезды» вспоминает о знаменитом сериале девяностых «Твин Пикс»: «Твин Пикс уснул. Но благо есть возможность / вернуться в город, треская попкорн. / Вот Дейли Купер совершил оплошность, / вот Одри Хорн…» Пародийное по отношению к «Большой элегии Джону Донну» Бродского, небольшое стихотворение кажется насквозь юмористическим, а на самом деле обладает вполне серьёзным содержанием: оно о той части нашей жизни, которая рождается и продолжается под воздействием иллюзии, иногда литературы, иногда кино. Ужастик переносил зрителей в вымышленный американский городок, где творились страшные дела… Стоп-стоп-стоп, но где же благая иллюзия? Вот она: всё это происходило не у нас под боком, а где-то там, далеко-далеко, и мы ощущали себя в счастливой безопасности. Вот почему Дэвид Линч пребывает для автора стихотворения в Белом Вигваме, т. е. в Раю.
Смешение лексических пластов, макаронические элементы, сдвиги в значениях и неожиданные рифмы – всего этого в русской поэзии становится больше и больше. Юрий Кублановский («Новый мир», 2026, № 1) озаглавил свою подборку «На журавлином сленге». Какое слово здесь ключевое, не разобрать. Журавль – из области поэтически маркированного, высокого, сленг – отнюдь. Как понять? На птичьем языке? Нет… Самое первое стихотворение настраивает читателя на то, что ему предстоит. «Не бессонница – стерегу, / как умею, среду обитания. / Ночью лось, утопая в снегу, / ищет в нашем саду пропитания». Среда обитания! Этой идиоме нет места в поэзии, как и последующей дактилической рифме! Однако же они здесь и на них основывается внутренний сюжет – о том, как герой на самом-то деле стережёт своё одиночество, видимо, очень ценное и важное, потому что только благодаря ему удаётся попасть в иное: «…Перед тем опрометчиво я, / злополучной дремотой стреноженный, / заглянул за рубеж бытия / и очнулся с лицом, обмороженным / холодами вселенских путей, / что на дальних заставах лютей». Вторая дактилическая рифма ещё вызовет улыбку, но последняя мужская и своей точностью, и откровенным поэтизмом заставит вздрогнуть. А дальше Кублановский, эксплуатируя расхожее представление о путешествиях как высоком занятии, мгновенно снижает регистр, опять-таки используя только рифму: «вымирающих как вид самураев / на подмостках театральных сараев». Как всё происходит сегодня в мире, красноречивее Аристотеля говорит одно это самураев-сараев.
Следом за Кублановским Сергей Золотарёв инверсией усиливает эффект введения слов в странных значениях и сочетаниях: «зимний ли солнцестоянья равноденствия ли день / мы с тобой на расстоянье друг от друга в 40 дэн / несмотря на сталь во взгляде на скопление руки / мы умеем только гладить забывая утюги / и проводим день в сомнении выключили или нет / и горит как халапеньо круглый год в прихожей свет». Дэн, или денье, – единица измерения плотности, а не длины. Что такое скопление руки, обыденная речь объяснить не сможет. Гладить – глагол многозначный, и здесь утюг, да ещё во множественном числе, конечно, специально сбивает когнитивную настройку. Халапеньо – средне-острый мексиканский перец…
Стихотворение о любви, о том, что она не пожароопасна: «нас ещё подводит память – но слышна благая весть / провод не переупрямить всё мы выключили здесь», и любящие не могут причинить друг другу вреда: «мы умеем только гладить / словно землю – первый снег». Все эти слова, размещённые, казалось бы, так бессистемно, и их странные значенья – только ради того, чтобы показать хаос жизни, связанных с нею опасений, сомнений. И любовь, единственно очевидная – всё остальное выключили.
Подобного рода лексическая неразборчивость, как во всех приведенных примерах, возникает в литературе накануне большой смены – стиля ли, нормы, всякий раз по-разному. Может она быть и симптомом речевой растерянности. Но растерянность – почва для открытости, приятия нового. Наш язык обещает, кажется, открыть нам своё лицо.
И мы застываем в режиме ожидания.

Примечание:
Вера Калмыкова род. в Москве (1967). Филолог, искусствовед, к. филол. н., член Союза писателей г. Москвы. Автор исследований по истории литературы и изобразительного искусства. Публикации стихотворений, критических статей, публицистики в журналах «Аврора», «Вопросы литературы», «Гостиная», «Дружба народов», «Звезда», «Литературная учёба», «Нева», «Октябрь», «Перископ», «Сибирские огни», «Урал» и др. Постоянный автор ПМ.