Журнал поэзии
«Плавучий мост»
№2(44)-2026

Анна Долгарева

«Дорогие мои, дорогие мои, молодые…»

Об авторе: Долгарева Анна Петровна, родилась в 1988 г. в Харькове. Лауреат Григорьевской премии (2019), премии „Гипертекст“ (2023), победитель VIII Всероссийского фестиваля молодой поэзии им. Леонида Филатова «Филатов Фест» (2022), лауреат Международной премии им. А. И. Левитова (2021), лауреат Волошинского конкурса (2022), лауреат VIII Международного литературного фестиваля-конкурса «Русский Гофман 2023», победитель VII Международного поэтического конкурса «45-й калибр» (2019).
Публиковалась в журналах «Дружба народов», «Нева», «Урал», „Зинзивер“, „Дети Ра, «Юность», «Плавучий мост»,«Дальний Восток», «Аврора» и др. Член Союза писателей России, член Русского ПЕН-центра.

Надежда Кондакова, поэт, редактор ПМ: Анна, стихи о войне занимают в Вашем творчестве значительное место. Они вопринимаются как антивоенные, ибо несут жестокую правду о ней. И всё-таки: почему эта тема так Вас волнует?

Анна Долгарева: Допустим, у вас не просто слон в комнате. Вы живете с этим слоном четыре года, вся ваша жизнь посвящена обслуживанию слона. Вы кормите его три раза в день, убираете за ним, разговариваете с ним, чтобы не свихнуться. Очевидно, именно слону будут посвящены ваши мысли.
Я не выбирала, кстати, этого слона. В последнее время я часто думаю: если бы в 2015 не погиб мой жених, служивший в ополчении, – поехала бы я на Донбасс, ушла бы на много лет в глубокие слои измененной реальности?
Донбасский бэкграунд, кстати, оказался невероятно немодным, когда я вернулась в Петербург. Многих в литературной среде я отталкивала просто по факту этого бэкграунда. Но слон уже жил в моей комнате, и я не могла ни выгнать его, ни продать.
Дальнейшее развитие событий очевидно.
Я бы очень хотела не писать про войну. Заведомое сужение тематики всегда вредно для стишков. Эта поляна уже распахана и перепахана, мы выкопали из нее все возможные смыслы.

Но мой слон со мною.

* * *
На машине РЭБ и красный флаг
Тридцать лет как сгинувшей страны.
Мы росли, как в поле дикий мак.
Выросли – и стали не нужны.

Видишь, видишь, аисты летят
Над полями боя сквозь ненастье.
Это бесконечный детский сад
Росших на обломках самовластья.

Зацвела в развалинах сирень.
Больше ничего я не боюсь.
Был прозрачный августовский день,
Мама, речка, сахарный арбуз.

Были „Черепашки“, Дейл и Чип,
Стены облупившиеся школы.
До сих пор мне Баунти горчит
И как будто не по средствам кола.

Мы уходим в чёрную волну.
Флаги вырастают на погостах.
Словно бы играя, за страну
Умирают дети девяностых.

* * *
Проснулась ночью, вышла покурить,
А соловьи тихонько начинали –
Прозрачно пели майское „вить-вить“.
Вить-вить гнездо.
Жить-жить.
Словно в начале

Времен, когда ни смерти, ни войны.
И тонкие слегка дрожали листья.
И лужи, запрокинув в небо лица,
Еще немного чаяли весны.

Полк в наступленье шел, людей теряли,
Кровь лопалась багрово пузырями,
Но пели, пели, пели соловьи.
И этот май не чувствовал сомненья,
И был невинен, словно Ева до паденья,
И были яблони свободны и ничьи.

* * *
Кто успел свою горькую чашу до срока испить,
Тот навек от неё без дурмана останется пьяным.
Это ты, дорогой мой, стоишь в пожелтевшей степи,
Это в ней твоя кровь проросла мелкоцветным тимьяном.

Порождённые тучной эпохой годов нулевых,
Дорогие мои, дорогие мои, молодые,
Ваши мамки не знали, что кормят они рядовых
Для войны на развалинах бывшей советской твердыни.

Это школьные драки растили, не зная, солдат
И учебник истории, где на обложке Пальмира.
И теперь ты в степи, где стекает свекольный закат,
И теперь у тебя за спиною примерно полмира.
Нет – шестая земли, где хрущёвка в родном пгт
С гэдээровской стенкой, с нетронутой комнатой – мама
Ещё ждёт, что вернёшься, пускай – ничего – в тесноте,
Брат подвинется.
Луч, что упал на рукав мультикама,

Красным кажется – нет, ничего, это вовсе не кровь,
Не дурное предвестье – закат, говорю же, свекольный…
Мама сварит борща. Перед сном пробормочешь «укрой»,
Это будет не больно,
Не больно,
Не больно,
Не больно…

* * *
Фонари во тьму впились.
Память о дожде:
Это лужа, это лист
Тонкий на воде.

Время бледное бежит,
А часы молчат.
„Ничего, что я убит“, –
Говорит солдат.

У него лицо в крови,
Был проклятый эф-пи-ви,
Был последний штурм.
Господи, благослови.
Что вокруг за шум?

Это главные слова,
Их последние слова,
Все звучней они.
Обретая все права,
Разрывают дни.

* * *
Это лето будет холодным, как и в семнадцатом.
Я любила снайпера, растворяясь в донецких просторах.
Жизнь до войны и после делилась нацело,
Я вдыхала степную пыль и горячий порох.

Что изменилось, Господи? Где твои пассионарии?
Перемолотые, лежат по кладбищам да лесополкам.
Южный говор донецкий, глаза одесские карие,
Долго мы шли на запад, невыносимо долго.

И все же мы тогда были молоды, молоды,
И война моложе была, и мир безжалостно молод.
Вот оно, донецкое лето, степное горячее золото,
Вот он, подступающий к сердцу смертельный холод.

* * *
молодой лейтенант,
стреляя в защитников Белого Дома,
конечно, стреляет не в синие тушки куриц,
не в пустые прилавки,
не в систему и не в явление.
он защищает страну,
страна указала ему направление.
потом
он вспоминает об этом,
уволившись из непобедимой и легендарной
после снега в чеченских ущельях.
в стране,
ни за что ему не благодарной,
жена ездит в Польшу за тряпками,
перепродает на Черкизовском рынке,
дочери не хватает на пеленки,
на молоко, на простынки,
и в этой новой стране
совсем непонятно, где враг.
и вот, тридцать лет спустя,
он подписывает контракт.
не потому что надо спасать братский народ,
он еще по училищу помнит братский народ,
не потому что запад в атаку идет,
но он вспоминает
те октябрьские дни,
и мертвым пеплом они
стучатся в мертвое сердце.
мертвый Ельцин хохочет, над страной пролетая,
и вторят ему
лики лунные, матовые –
Руцкой с Хасбулатовым,
внучка не знает имен их – но вот они.
именно поэтому
он оказывается под Кременной,
именно поэтому
в жиже лежит земляной,
и летят над ним самолеты,
привет Мальчишу,
и свистят над ним пули,
привет Мальчишу,
думай что хочешь,
я не брешу,
я после этого никогда не брешу.

* * *
мне кажется, – сказал он невзначай, –
что этот кот, что в нашем блиндаже
с весны пригрелся, – это наш Седой:
такие же зеленые глаза,
разбойничья ухмылка поперек
широкоскулой полосатой морды.
Седого дрон в апреле подстерег –
там степь была и никуда не скрыться,
бежал, бежал, бежал, не добежал.
семьи и не было, он двадцать лет мотал.
а этот кот – ну что, лежит в сторонке,
мышей таскает, изредка мурлычет,
а так, чтоб вот на руки – не приходит.

я б сочинила сказку для ребенка
о том, как все погибшие солдаты
не превратились в белых журавлей,
остались тут – окопными котами
с товарищами рядом, до финала,
каким бы я его ни представляла,
и даже, может, иногда мурчат.

но нету, нету у меня ребенка
он даже не задуман, не зачат,
мне страшно зачинать его в войну,
поскольку эти женщины седые,
что у могил под флагами рыдают,
когда-то целовали детям пятки,
смеялись и подкидывали вверх,
а дети выросли и взяли автоматы.

и если уж на то пошло, то детям
не рекомендовали чтоб про смерть.
другая возрастная маркировка.

* * *
Блиндаж был деревянным изнутри,
и лейтенант назвал его «бунгало».
На лес легли слоями октябри
прошедших лет войны: их спрессовало
в ковер тяжелый, пахнущий сырой
землей разверстой, порохом и дымом,
и жук ел дерево под высохшей корой,
и наступленье шло неотвратимо.
А лейтенант пошел в двадцать втором,
и он устал, конечно, больше многих,
но мы до двух сидели за столом,
и рыжий кот напрыгивал на ноги,
и Спас глядел со стяга на стене,
мигала лампочка, а рация молчала,
и мне казалось: тонет в белизне
и финиш мира, и его начало.
И из какого вышли мы истока
неважно больше: смотришь в память лет,
а ничего не видно больше, только
неизмеримо яркий белый свет.