Журнал поэзии
«Плавучий мост»
№ 3(45)-2026
Журнальное обозрение
Вера Калмыкова
Внутренние темы русской поэзии
Статья 7. . Другая реальность, или
«Слова – медленный блик человеческого поступка»
А может, не медленный, а медный? А может, не блик, а бык?..
Разумеется, Олжас Сулейменов, с которым мы за последние полстолетия привыкли связывать литературную точку сборки Запада и Востока, написал как написал («Плавмост», 2025, № 1). И никто его поэтическую правоту не оспаривает. Речь о другом: созвучия – здесь это МД, БК – чреваты веерами возможностей, вариаций, несущих с собою иные смыслы, иные глубины ассоциаций. Порой хочется принять ситуацию, при которой гласные обозначаются условно и только согласные прописываются.
Хлебников недаром называл слово самовитым. Язык – открыт. И открыты те, кто творил его до нас. Закрываемся – мы. Ни предки, ни соседи по эпохе неповинны.
Русская поэтическая традиция многолика, и футуристы, сто с лишним лет назад взрывавшие её плугом словотворчества, стали той же землёй-травой, что и Пушкин-Тютчев. Главное – чтение, со-чтение, до-чтение и продолжение. Заметно, когда человек мнит себя поэтом, а никого, кроме себя же, не читает. Всегда заметно. Но ни слова о таковских.
Выпуск второго за текущий год «Плавмоста» открыла Анна Золотарёва, первое в её подборке, а значит, во всём номере стихотворение называется «Велимир», а говорится в нём о поэтическом бессмертии: «Просто дверь надо мной / Сорвало с петель / Люболей словолной / Унесло в голубель / Повелела Неть / Скифской бабой лечь / Наодно из плеч / Да трава склонясь / Говорит на Ч…» На Ч говорит плаЧ, жанр, записавший на свой сЧёт по крайней мере шеститысяЧелетнюю историю. Дверь, сорванная с петель, – ещё и вход в формотворческий номер «Плавмоста», показывающий, как много даёт поэту читательский кругозор. Многие бесконечному ячеству предпочитают чтение и почитание традиции. Но недаром ниже Сергей Бирюков написал в связи с Дмитрием Терновым, что поэзией (и музыкой) текст «становится именно в той форме, которую поэт находит», у Тернового преемственная «линия видится», «и Дмитрий эту линию благородно подчеркивает». Вот так, например: «то что вокруг это тоже поэзия / пауза это тоже музыка / пауза это тоже музыка / то что вокруг это тоже поэзия». Опознаются то Всеволод Некрасов, то Владимир Бурич, смотря с какой стороны посмотреть на текст.
Не один Дмитрий Терновой и не только в «Плавмосте». Сергей Калашников («Алтай», 2026, № 2) тоже верит в самозначимость слова, его мистическую способность создавать стихотекст над автором и его волей, даже не просто вместе с ним: «Логово, лог, полова, / олово и полуда. / Если в начале – Слово, / значит, в конце – Иуда. / Господи, изувечь / ливнями по губам, / ибо молчанье – речь, / амен, кунжут, харам!» Заклинания себя и читателя речью или заклинание речи самими поэтом, носителем языка, нельзя называть сегодня исключительно словотворчеством: этот приём в высшей степени содержателен, поскольку абсурд внеэстетической жизни может быть побеждён только смыслом, а в нём не может быть слишком много человеческого.
Интересно, что и поэты, преимущественно стремящиеся писать от себя, а не от языка, попадают в… ловушку? сеть? нети? плен? тенёта?.. Слова-то все какие, будто на подбор с отрицательной коннотацией. Поищем получше, найдём более-менее нейтральное с конкретным значением – невод, ибо все остальные (система, структура, сплетение…) абстрактны, а нам нужна живая жизнь. Ольга Ерёмина («День и ночь», 2026, № 3) начинает подборку «Мы – встанем» насыщенно метафоричным стихотворением о творчестве, о движении жизни и её измерении: «Время мчится огненными птицами, / Прорастает красками зари. / Время измеряется страницами – / Плоскими – о них не говори, / Выпуклыми, горькими, объёмными, / Жаркими, седыми, как зола, / Между отторженьем и поклонами, / Без приюта, дома и угла». А продолжает так, что звукообразы говорят больше слов, выводя стихотворческое за человеческое: «Тамбурин перегонов. Легато ветра. / Стылость тамбура. Сладкий горячий чай. / Парки крутят третью четверть метра. / Ты меня на станции не встречай». Здесь первые три стиха лучше подготавливают и даже уже иллюстрируют ситуацию отказа, чем дальнейшее течение текста. Хотя, казалось бы, в них одна сплошная звукопись, перечисление деталей, метафоры…
Сергей Комар («Эмигрантская лира», 2026, № 2 (54)) идёт ещё дальше: не только язык для него – существо со своим характером, но и стихотворение самостоятельно, от автора мало зависит и с ним, кажется, не намерено считаться в обстоятельствах своего возникновения: «Я не знаю, что ты, какому ритму принадлежишь, / от какой погоды укрыться хочешь в моих руках. / Я дождусь восхода: / в кухню – солнца, в заварку – свежего кипятка; / что тогда очнётся и через тебя задышит?» Более того, и как исследователь вышепоименованный автор не может с поэзией справиться, ибо не знает, как за неё браться. Писал вот, пардон, клепал диплом «про Йейтса-Йитса»: «И его пенсне, и его Ирландию / кое-как приладил / майской ночью, в масляной темноте, / на шестом Ворде». Не верится, что выраженное поэтическими словами человеческое содержание сильнее, чем «Ирландию-приладил» или «майской-масляной». О чём дальше чистосердечно и сказано: «…но кружилась комната, и спираль / прорезала будущее насквозь: / там стихи, разорванные в тряпьё, / выброшены в чёрный дверной проём; / остывает воздух в пустом дворе, / нет ни переводов, ни словарей / и коробки с книгами вынесли / с острова Иннисфри».
Всё дело в том, что употреблённое Аристотелем слово мимесис переводится как подражание, а в русском языке это слишком очевидное и однозначное понятие, притом не вполне связанное с творчеством. Подражание по-русски всегда вторично. И Аристотель у нас примерно 2200 лет выглядел этаким реалистом-погонялой, настаивавшим, чтобы в поэзии всё было как в жизни. Но мимесис – это не обязательно даже про подобие, не говоря о том, что подобие и подражание не тождественны. Воспроизводство. Связь. Отсылка. Отражение. Весь глубокий семантический блок, подразумевающий связь, но не копирование. И это если читать только Аристотеля. Если же поближе к текущему моменту, то вспомним 1920-е годы: вдосталь наговорившись с русским эмигрантом Романом Якобсоном, пражский лингвист Ян Мукаржовский чёрным по белому написал, что искусство – не только не подражание, но и даже не отражение etc., а полнокровная другая реальность, текущая параллельно обыденной. Реальность. Связанная, конечно, с той, в которой мы не только обедаем, но и читаем стихи. Но ей не подчинённая. Сообщающиеся сосуды как максимум.
В такой логике – что если Ч, выделенная Анной Золотарёвой, это не способ создать аллитерацию, как мы думаем для удобства, почитая искусство подражанием-отражением, а полноценная поэтическая тема, которую мы пока, на нынешней стадии развития критической мысли, не можем сформулировать? Эта буква и особенно её звук с очевидностью перерастают аллитерацию в стихотворении Владимира Берязева («Дон», 2026, № 1–3): «Чешуйки льда покрыли око вод, / У летних числ закончился завод. / Уже не важно — нечет или чёт, / Обратный начинается отсчёт. / О чём печаль? Сочувствие о чём? О том, что человейник ни при чём». Автору можно сделать упрёк в рифменной тавтологии, но заЧем? Тем более что Ч поддерживается у него К, а дальше такую же роль звукотемы начинают играть у него другие согласные – сонорные во всей совокупности, Р, С и дружественная ей З…
Или Т у Иванны Дунец («Начало века», 2026, № 1) вдруг начинает… сиять, что этому звуку, казалось бы, совсем несвойственно: «Мы с тобой едва на “ты”. / Только взгляды и молчание, / Только свет из темноты – / Зарождается сияние. / Мы с тобой едва на ты. / Тихо, тихо – не спугнуть бы… / Тихо, тихо – слышишь ты? / Приближают наши судьбы». Благодаря этому звуку само собой разумеющийся свеТ из ТемноТы перестаёт быть Таковым, слова обновляются, деавтоматизируются, как сказал бы Виктор Шкловский, и Т вместе с антонимичными парами существительных тоже приближает судьбы героев.
Поэт – тот, кто в состоянии встретить слово и предложить ему при желании развернуться всем спектром своих возможностей, раскрыться во все стороны, до краёв света. Иногда и роль поэта по-прежнему определяется как почётная. У Олжаса Сулейменова в новелле «Последнее слово акына Смета» преступный акын, похитивший чужую жену, повинен смерти. Но оскорблённый муж Азербай – тоже поэт и лучше других понимает, что живой собрат может его прославить, а от мёртвого что толку. Пусть забирает жену, что мы, жён не видели, ещё лучше найдём, было бы желание. А вот сказать такое может только Смет: «Об одном я только пожалею, / что судьбу не повторить сначала. / Об одном я только пожалею, / что уйду, как ветерок по лицам, / что уже ничем не заболею, / что уже тоске не повториться. / Об одном я только пожалею, / сном последним в травах засыпая, / что не знал я никого милее / женщины / поэта Азербая».
Это из времён пред-архаики и архаики, когда личность поэта, умевшего сопрягать слова, казалась богоравной. У нас не то, мусополов нет среди нас, и если кому-то придёт в голову сказать о себе нечто вроде «диктуют», его заподозрят в мимесисе, причём в самом что ни на есть оценочно-уничижительном смысле, в качестве источника помянув Ахматову. Сегодняшнему человеку более естественно смотреть не на себя как автора – наелись мы уже творческих индивидуальностей, и собственных тоже, сил никаких нет, – сколько именно на слово, о чём и писал тот же Олжас Сулейменов: «Слова – медленный блик человеческого поступка, / Высоту, глубину и цвета извергает язык. / Повторятся в словах / И глоток, / И удар, / И улыбка, Стук копыт через век / И наклон виноградной лозы». Но повторяется ли? О повторении ли речь? «В эту ночь я услышал неясный луны монолог, / А на красный язык, / Как на свет, / Пробирается ощупью / И полощется в горле / Белого слова клок». Это не повторение того, что вне слов, это поведение живого существа, вершащего свою судьбу и свой путь. У человека одна лишь заслуга – найти, может быть, в духе азиатских кочевников, заарканить, в духе европейцев – пригласить: «Я сейчас закричу, / Я нашёл! / Я хочу его выставить! / Пусть луна продолжает на тенях / Судьбу гадать. / Этот матовый свет, / Будто вспышка далёкого выстрела, / Обнажает лицо, / Опаляя меня на года». Три мира – языковой, человеческий и предметный – сливаются в одно, и это вовсе не абстракция треугольника Огдена – Ричардса, а вполне конкретный симбиоз с результатом, воочию видимым в тексте. Видимым внутренним глазом, который ничуть не слабее внешнего; воспринимаемым тактильно благодаря звукам; слышимым при чтении, потому что, как заметил Сергей Бирюков в открывающем номер «Плавмоста» тексте, поэзия – звучащая материя; даже если ты читаешь глазами, всё равно она будет в тебе звучать.
И тогда действительно написать стихотворение – поступок. Потому что в мир через тебя приходит новое доказательство конкретности гармонии, обыденности космических связей, внятности музыки сфер.
Вот только понятие об авторе несколько трансформируется. Ты, конечно, вроде телефонной будки.
И пусть.
Примечание:
Вера Калмыкова род. в Москве (1967). Поэт, филолог, искусствовед, к. филол. н., член Союза писателей г. Москвы. Автор исследований по истории литературы и изобразительного искусства. Публикации в журналах «Аврора», «Вопросы литературы», «Гостиная», «Дружба народов», «Звезда», «Литературная учёба», «Нева», «Октябрь», «Перископ», «Сибирские огни», «Урал» и др. Литературный обозреватель журнала «Плавучий мост».