Мариян Шейхова

С любовью о Божьем

Парадокс: чтобы подлинно пережить жизнь, надо увидеть её в искусстве. Не узнать, а увидеть, увеличить долготу восприятия, ибо, как говорил В. Шкловский, искусство обновляет память человечества. После встречи с поэзией Владимира Мялина испытываешь ощущение, как после высокой драмы в театре: всё закончилось, отзвучало, а зал молчит – и только спустя время взрывается аплодисментами. Хотя поэт – чистейший лирик, его искусство развивается по законам драматургии. Впечатление, рождаемое даже не всей книгой, а каждым отдельным стихотворением: хочется молчать и долго хранить это состояние, когда детское, потаенное возвращается не как потерянный рай, а как твоя всегда сущая и заветная жизнь, никогда не умиравшая; когда сквозь видимую сирость и тщетность жизни прозревает её невидимая высокая причастность высшему, сострадающему, любящему. Причастность, преодолевающая ежесекундное пребывание человека перед лицом бездны и ее угрозы. Это, наверное, называют близостью к Богу. Казалось бы, мы уже знаем столько способов Его постижения, обращения к Нему, но только в этих стихах неизъяснимо просто до пронзительной и счастливой боли обнаруживаешь, что Бог жил в нашем сердце до того, как мы пришли к Нему. И при этом автор не называет Его практически ни разу. Жизнь Бога и человека неразрывны, и ты утешен Им даже там, где, кажется, и нет Его. («Я к музыке чьей-то приклеен», «Из мест, где сумрачно и тесно»)

Из мест, где сумрачно и тесно –
Из ниш, подвалов и углов,
Я слышу музыки чудесной
Мне душу просквозивший зов.

И вот, дрожит душа больная,
На лестнице, где чёрный ход,
Где быль чердачная сквозная
И сказка гулкая живёт…

И тёмной музыке подобна,
Как тусклый жар распалена –
Весь Божий свет принять беззлобно
Уже готовится она.

Голос поэта всегда звучит негромко, а стихи полны неизъяснимого очарования и красоты. К их звучанию долго прислушиваешься, читая между строк. Они неторопливы и наполнены тишиной, вдумчивостью, созерцательностью, но не пассивной. Мысль работает и, как эхо, доносит до тебя весь замысел автора, который удивительно умеет сказать о важном – и в то же время личном – болезненно, но без надрыва, тихо-тихо… и оттого очень честно. Над его стихами замираешь в сладкой и болезненной растерянности, над этим миром, созданным из как будто будничных, мелких, заброшенных деталей и оказывающимся теплым и хрупким, ранящим и утешающим одновременно. Малое в поэзии Владимира Мялина – самое чистое зеркало великого. Глубоко, потаённо звучит в ней душа православия. Есть в ней боль прячущегося и готовящегося, как в зародыше, к новому рождению, духа, принимающего и свои зрелые формы понимания жизни. Глубоко философская поэзия о жизни и смерти, памяти, времени, о творчестве. И всё это – через любовь к человеку – христианскую, возвышенно-близкую, дарующая свет и милость, где Слово – любящий, склонённый над колыбелью человеческой – милосердный Господь перед мятущимся, тревожным духом своего творения.

Порой в надломленной судьбе
Ничто тебе не потакает,
Ничто не светится тебе,
Не ждёт, не помнит, не мигает –

Не убеждает в правоте,
Не спит, не плачет, не смеётся…
Как вдруг качнётся мир в тебе
И в сердце пяточкой толкнётся.

В общей своей тональности мир поэта печален и глубок. Одинокий голос человека… Звучит эта интонация, очень тонкая скрипичная, грустная, которая канвой пробивается через любую стиховую ткань, самую сказочную или оптимистичную. Мало кто так осознает бесконечное одиночество человека, но и в то же время так учит не бояться его, улыбаться ему, понимая, что только в одиночестве и можно творить, и постигать, и учиться любить. («Как стихи ни пиши – все равно ты один»). Удивительно всё-таки, сколько музыки может дать одна эта тоненькая жизнь-струна. И ведь трепещет бесстрашно, вопреки всему, что уходит и уже не возвращается, чудесной силой своей и самые потери и утраты обращая в музыку, и звук её колеблется от прошлого до настоящего, и милосердно даёт прошлому расправить лёгкие и вдохнуть. Но в этом же голосе – глубина и красоты, и печали, в нем недосказанность и сладость ностальгии, спокойствие мудрости и многое ещё, что сложно обозначить словами. И в нем же – тайный ужас
человеческого существования.

Смотри, возводят эшафот,
Палач сквозь прорези сияет:
Так странно светится восход –
И незатейливый народ
Его топор обожествляет.

Смотри сквозь ясную петлю,
Дивись восторгу перекладин!
Здесь только глупый я скорблю,
У жизни медленно украден.

Но и ужас маленького существования у поэта не страшен, даже по-своему уютен, потому что герой и автор у него имеют ту дистанцию, которая возвышает и вправляет в раму вечности то, что казалось случайным и сирым.

Что стихи? Я другой. В самом деле
Без железа, слезы и огня
На какой-нибудь мирной неделе
Сдёрнет Смерть эту маску с меня.

Вспыхнет свет, и просыплется слово,
Станет прахом на впавшей груди…
А она улыбнётся: «Готово.
Поднимайся, сынок, проходи».

Принципиально не пишу в литературоведческом ключе о стихах поэта, потому что особое явление в поэзии Владимира Мялина – явление языка, перед которым устыдится всякое лишенное души слово. Языковая стихия поэта – это «дом бытия, сохраняющий и одомашнивающий в своей поэтической речи само вещество существования – во всей его пространственно-временной и смысловой многомерности». Русская старина живет и манит ностальгически – щемящей радостью в стихах, она в аромате детства, сказок, предчувствий. Доброта и некоторая старомодность пера – это лучшее, что нужно душе, потому что за этой старомодностью – бережный отсев слова и сохранение языка, не приращенного словом пустым, приблизительным, бездушным; убереженного, богатого, насыщенного исконно русскими словами, и в то же время лишенного архаики. И в этом секрет силы воздействия поэта на любого читателя вне зависимости от того, подготовлен он или нет, равнодушен к слову или искушен в нем. Как будто и не проносился смерч новояза, не вторгался в душу безжизненный компьютерно-технологический нарост. Язык грамотный, идущий из глубин родной памяти – в этом и уважение к читателю, и благородство. Автору удается соединить несоединимое в эпоху постмодерна – современность и отдаленность, классическую ясность стиха с не прерывающейся жизнью исхода, конечности, призрачности и света существования. В них печаль, боящаяся быть радостью, тончайшая красота, действенность живописи и догадка смыслоозарения. Достойный ответ тем, кто кричит, что традиция умерла и надо непременно писать как-то по-новому. Поиски Атлантиды редко увенчиваются успехами, ибо ничего нового из сущего не бывает, сущее уже не появляется как впервые, а только может быть хранимо, открываемо, постигаемо («Почернела листва… Да и мы с каждым днем»).
«В детстве меня очаровал Пушкин, в юности заставил писать Блок», – говорит поэт о своих литературных пристрастиях. Можно уверенно сказать, что среди современных поэтов В. Мялин выделяется как один из лучших продолжателей традиций русской классической поэзии. Более того, беру на себя отчаянную смелость утверждать: именно его, скромного до застенчивости, решившегося в достаточно зрелом возрасте выйти со своими стихами к читателю – именно его выбрала русская поэзия как своего преемника, кому она с облегчением смогла, наконец, доверить  свою потаенную и бессмертную душу. Словно голоса, с которыми когда-то, даже если случайно, пересекался в жизни – голоса А. Пушкина, Е. Баратынского, К.Батюшкова, Ф. Тютчева, К. Случевского, И. Анненского, А. Блока – начинают звучать, как в старой музыкальной шкатулке, в тебе самом как часть твоей сути, твоей души, без которой пуста и мертва любая оболочка, какие бы механические движения она ни совершала. И вот так во всём – в каждом слове, образе, в пейзажах ли, в сказочных и мелких деталях, где-то тише, а где-то явственней проступает связь времён, то истинное, что забылось, но вдруг при чтении стихов понимаешь: это то, что всегда хотелось найти…  Поэт, которого при рождении благодарно и бережно поцеловало время – в его биографически детском измерении, в его рождении и ветшании, в его сирости и волшебном мерцании. Кровная связь с 19 веком, словно литературный голос эпохи вырвался из отведенного ему места в прошлом, чтобы со всей элегической проникновенностью зазвучать в стихах поэта, возвращая читателю умение слышать негромкий и живой голос Души.

По камню, по первому снегу,
Не ставшему пеплом едва,
Гремит, спотыкаясь, телегой
Носильщик вокзальный – судьба.

Овечий треух, телогрейка,
Жетон – и на тёмном ветру
Потешных сигналов жалейка
Ещё ненасытней к утру …

Ну что тебе рубль, раззява?
Какого ты поезда ждёшь?
Какое забвенье и славу
В ненастную ночь повезёшь? –

Вздыхая гружёной телегой,
По первому снегу шурша,
По талому первому снегу,
Вокзальный носильщик – душа …

У поэзии В. Мялина своя тема, свой голос, свое слово – очень камерное, но оттого и особенно слышное; в них пульсирует чуткий слух русской поэзии. И чем тише говорят стихи, тем дальше доходят, тем слышнее их вздох и высота. А нам всем так нужна тишина прислушивания, нам нужно связать голоса различных внешне, но по сути своей – кровно родственных эпох. Эта неторопливость и потаенность – и два умирания: стремительное, внешнее и медленно осознающее себя изнутри, – как спасение от разрушительности времени («Пускай поспешных лет и дней осталось мало»).
Поэзия по своей природе целительна, а поэзия мастера – в особенности. Приемы исцеления у всех свои. У Владимира – через особую работу со словом, безнаркозно- хирургическую и утешительную одновременно. В то время как мы погружаемся в очарованный мир его стихов, нам вправляют вывихи, кристаллизуют зрение, меняют оптику. Все эти изъяны – порождение речи, к которой нас приучили, языка, ставшего функцией, слов, ставших пустотной формой, лишенной содержания от однообразного употребления. Так или иначе, мы все находимся под влиянием неких, пусть даже самых сложных, образов, той или иной системы координат, шлейф которых нас сопровождает всю жизнь. Лирика В. Мялина – волшебный ларчик с двойным дном. Она разрушает наши привычные представления о внутренней жизни. На первый взгляд привычная и даже упоительно старомодная речь Владимира – по сути новаторская, потому что разрушает привычные смыслы, представления и возвращает от слов, обозначающих жизнь, к самой жизни, сводя к минимуму зазор между ними. То, что на первый взгляд кажется простым и понятным в стихотворении, идущим в русле некой традиции, мягко, ненавязчиво и незаметно опровергается. Удивительный эффект «переворачивания» оптики, переубеждения читателя без всяких попыток это сделать. «Я думаю, что в спорах не рождается истина… Истина должна родиться, как младенец во чреве матери, а для этого нужна некоторая отстранённость и покой… Стихи – не спорт и не азартные игры, и соревнуются по другим правилам, установленным внутренними для поэта и объективными для человека – веяниями напирающих жизненных сил», – написал как-то поэт.
Лирический герой В. Мялина – это человек, которого скорее принято называть маленьким человеком. Тема маленького человека – одна из ключевых в русской классической литературе, имеющая разное наполнение в своем развитии, от апологетики до развенчания. Поэт дает иное толкование, точнее, словно снимает этот вопрос: нет маленького и большого, героического и негероического, есть малое и вечное. Есть маленький человек, без которого и большой мир – не мир. Бессмертие – оно далеко не исполинского роста и живет всегда, как человек, а не статуя колосса («Прометей, не титан, ты не теплишься и не сияешь»). И не надо никакой великости – вместиться бы в ту малость, которая нам дана.

Свеченья проём, тишины поворот –
И снег, словно дом, где никто не живёт –
С глухим телефоном настенным,
Где ветра порою стучат башмаки
И музыки чёрной пылятся круги
В картонной коробке вселенной…

Добро ли случайное, стылое зло –
Но всё же с тобою нам, друг, повезло:
Бессрочными бродим тенями,
От холода ёжась, по гулким дворам.
И медленный снег открывается нам,
И время мерцает над нами…

Время, явленное в вещах, в приметах уходящего, тем более печально, что скорость его «устаревания» – не что иное, как скорость угасания человеческой жизни, и память со страстью музейщика собирает осколки прошлого, чтобы остановить на них еще раз свой долгий взгляд.

Неужто  всё моё добро –
Стихов фамильных серебро
У жизни в пригоршне убогой?
Неужто все мои дела –
Бессонной памяти игла,
Клубок, юла с погнутым боком?..

Да лампа – в густоте ночной,
Да прошлого в золе печной
Газетный обгоревший свиток?
И я – в усадебной зиме –
На санках, в хладной бахроме,
И конь мой двухполозный прыток …

И ели… И мороз трескуч,
И месяц ходит возле туч
В своём туманном ореоле,
И в небе звёздочка торчит…
И речь старушкина горчит,
Как чёрствый хлеб с щепотью соли …

Какие только богом забытые миры ни открывает поэт! Кажется, что в этих убогих, беззащитных, отдалённых и потому бледных, неявственных уголках миров и есть самая жизнь для души – там Бог нежным касанием перстов ободряет её, делает её печаль светлой, ночь краткой, а страданье радостным…  Изобилие само за себя постоит, а вот ущерб нуждается в защите – и он её всегда получает… И эта постылая обыденность, маета, на все голоса шепчет, поёт, вздыхает и – перерастает в музыку. Так из душевных диссонансов рождается гармония – дар редкий, может, единственный в русской литературе. Как и дар открывать Поэзию большого звучания через обыденность, где бы она ни оказалась – в тайниках или закоулках души и времени.

На скатёрке, у речки горбатой,
Под шатрами отвесной листвы
Пировали рябой и щербатый,
И какой-то, как линь, без губы…

Тихо жёлтые волны катила
Под расплавленным небом река.
И какая-то сила лишила
Одного за другим – языка…

Вот рябой онемел и загыкал
И второй, без губы, – ему в лад…
А щербатый зубов понатыкал
В золотой и карминный закат…

Так сидели волхвы у причала,
Помутнённо, беззубо, черно.
И река им молитвы бурчала,
И ветла наливала вино…

Столько нежности к этим щербатым – ущербным, которым только река, небо – откровение… И самое главное здесь – человек, бездомный в этом мире, ущербный и несовершенный, и ничего у него нет, кроме скромного дара – света в душе, его умения идти навстречу неизведанному и прекрасному, его чуткого и нежного сердца, поэтому он и возвышается до божественного уровня. Автор любит людей не в фокусе объектива, а очень глубинно – душой, с болью – щедро, со всей силой данного свыше таланта. И как это важно уметь настраивать душу на такой тончайший слух, чистое звучание – сегодня, когда нормой и идеалом становится всеобщее поклонение другим ценностям, перед чем маленький человек чувствует себя беззащитным, обескровленным.
Во многих стихах поэта неназванно звучит своеобразный реквием по тем, о ком мы стыдливо умалчиваем, кто лишен не только дара или права слова о себе, но и права на саму жизнь. Ещё в начале 60-х часто на тех же московских улицах можно было встретить покалеченных войной людей. Дворняжка или две – обычное сопровождение подвыпившего московского калеки. Эти тележечные и костыльные инвалиды, в одночасье исчезнувшие с московских улиц, – эпоха в эпохе, ее горестный упрек.

На двух деревянных колодках,
С рогаткой наместо ноги,
С утробной, охрипшею водкой,
На грязной накидке – мазки

Какой-то запёкшейся краски, –
Калечество песню орёт;
Как тесто могильной закваски
Беззвучная песня растёт…

И годы проходят мгновенно,
И вечности дни сочтены;
Обрубки поют во вселенной
На фоне кирпичной стены.

Со временем в распрю вступая,
Пространству грозя костылём,
Орут они, меры не зная,
В летучем кошмаре моём…

В. Мялин – московский поэт, со страниц его книги предстает та Москва, ностальгия по которой особенно понятна многим читателям. («В субботу Москва притихает», «Опять Москва в объятьях снега», «О, чердаков заваленные клети», «На Старой Басманной…). У Владимира свои памятные места, родные улицы, дом, где начиналось детство – та самая малая родина, без которой нет ощущения родства с большой.

Опять Москва в объятьях снега –
Овчиньих, лисьих – соболей…
Ваниль, вино, буханка хлеба
И орлий клёкот голубей.

И нашей вымученной пары
Отяжелевшее перо…
И пустотелой жизни тара,
И снежной вечности нутро.

Время, пожалуй, главная тема или главный герой поэзии Владимира Мялина. Современность, принято считать, – достоинство художников. Но как же это хорошо, оказывается, когда она уходит из стихотворений, и жизнь предстает в своем некрикливом, неспешном ущербе существования, и пойманный им, ты получишь в дар, сам того не ожидая, неслыханное богатство – доверие времени к тебе. И раскрывается оно в том, что кажется старомодностью. Поверьте, если бы не его тихое пребывание в современности, мы бы вряд ли смогли примириться с ней; если бы не память, даже забытая, о волшебстве сказок Андерсена, мы бы очень рисковали потерять себя именно в сегодняшнем дне. Лирический герой В. Мялина – это не только маленький человек, но и добрый и как будто бы старомодный московский волшебник, которому время доверило дар бережного его воскрешения. («Жил сказочник старый и добрый на свете») И золотой ключик поэта – особая оптика, присущая только детству. Всё-таки это ошеломляющее чудо: оказаться перед волшебной дверью, ключ от которой утерян, а в замочной скважине под звук отдаленной музыкальной шкатулки видны и свет, и чудо, и инобытие. И это не детская мечта и вера – это подлинно существующее – к тебе прильнувшее, около тебя шепчущее. Слово, как тончайшая кисть, прорисовывает детали, и вот уже загораются яркие блики и полутени, во мраке вспыхивает, потрескивая, огонь маленького костра, и казавшийся ушедшим и стылым серый мир приходит в движение, вспыхивают то печаль, то радость, согревая несовершенство нашего мира. По мере чтения строк всегда охватывает волнение от близости с идущим навстречу из прошлого времени, и на границе этих двух сознаний – детского – там – и идущего ему навстречу взрослого – здесь и сейчас – возникает феномен очарования поэзии В. Мялина. Но это иная очарованность, не заменяющая реальность, не набрасывающая розовый сладкий флер минувшего, но дающая ту самую иную оптику. Ни с кем не спутаешь интонацию поэта, его стихи – связка – удивительная, нежная, трепещущая – между веком нынешним и парой минувших. Словно открываешь двери, множество дверей – а за ними – вдруг находится потерянное, прошлое вновь обретает цвет и звук, ушедшие – оживают. Казалось, для всех нас волшебство как-то испарилось вместе с ангельским возрастом. Может, ещё посверкало чуть-чуть некоторое время и улеглось, превратилось в однообразное, беспраздничное течение времени. Оказывается, и это не так.

У железных дорог пробродил я года…
Электрички бегут там туда и сюда,
Тепловозы свистят – и в единый конец
На колёсах червлёных отходит ларец…

В нём из камня яйцо, из металла игла;
В нём кощеева вечность на дно залегла;
В темноте, в тесноте притаилась и ждёт,
Всё отходит ларец – только не отойдёт…

Да и я без движения в кованой мгле,
Как – не знаю и сам – но иду по земле:
Вниз сбегает репейник, колышется зной,
И буксует кощеева жизнь подо мной…

Жизнь самого простого чуда, как в сказке, на конце иглы, той самой, что в яйце, а яйцо в утке, утка в зайце, заяц в сундуке, а сундук стоит на высоком дубу, и никакой Кощей ее не охраняет. Вернемся к началу – к игле, потому что она, оказывается, только в сказке – далеко, а в жизни – в твоем собственном сердце, просто никто не касался ее, и ты не знал, какие мелодии и миры живут в тебе. Да, конечно, за это чудо надо заплатить: болью, тревогой, но иначе бы ты никогда не узнал, что жив, что поворот волшебного ключа – именно там. И Кощей-то, оказывается, ты сам, – так спрятал свою душу далеко-далеко, думая уберечь ее, что и забыл о ее потаенном дыхании. И вынуть её – что жизнь отнять. И так же стала ясной и другая мудрость: заветное твое желание – не за семью морями, не надо изнашивать три пары железных сапог, три посоха медных, грызть три железных хлеба, – ибо чудо желанное, рай небесный – он вот тут, в душе твоей. Но чтобы узнать об этом, надо было сделать все так, как и учила сказка: износить три пары сапог железных, три посоха медных, съесть три хлеба железных…
Есть поэты, у которых можно найти много замечательных стихов, много запоминающихся строк, но много ли тех, у кого практически каждое, вышедшее из-под пера – жемчужина, невозможно живая, вне времени живая – как классика, перед которой все устоявшиеся представления о ней самой исчезают, чтобы поэзия, освобожденная, горестная и счастливая, обернулась перед вами, как Василиса Прекрасная из лягушки – в царевну, и сказала: «Ну, здравствуй, это я». Каждое его стихотворение неожиданно и прекрасно. Открываешь стихи, зная, казалось бы, и тему, и стилистику, образы – ждешь их радостно, даже полагая, что удивиться уже нечему, но тоскуя за ними, и – всегда! – поражаешься неисчерпаемому, удивляющему богатству деталей, образов, слов. И я знаю, почему: потому что каким-то непостижимым образом слово опять оказалось обращенным к тому, к чему не бывает эффекта привыкания. Я пытаюсь, пытаюсь объяснить простое чудо, но тут остановлюсь, потому что есть пределы объяснения – и это уже область только Поэзии. Поэзии, где «мы по-прежнему живём вином и хлебом вдохновений».

Ещё  членораздельно хочешь
Ты говорить, ещё пока
Ты музу сонную щекочешь
Шершавым прутиком стиха.

Ещё живёшь пока, не зная,
Что существуют рай и ад,
Что в небе ангелы рыдают,
А в поле травы говорят…

Ещё печаль толкает соки,
Душа землиста от корней.
И слог, как вереск невысокий,
Свободно стелется по ней …

Удивительное свойство многих произведений поэта: как будто все понятно, но хочется опять перечитать в смутной надежде понять еще что-то, или обнаружить, что ты как-то не совсем так понял. Так оглядываешься вновь и вновь на свою жизнь и ждешь – вот откроется еще что-то, какой-то новый другой смысл, и все станет по-другому ясно, и вздохнешь тогда облегченно. И ведь не конец времен пугает, и не суд обещанный, и не неизвестность даже, а именно неспособность понять, недостаточность собственная. И это возвращение к себе, обнаружение в глубинах собственной памяти и жизни необъятной вселенной, вечно живого и не умирающего времени, потаенно и сказочно мерцающего для тех, кто имеет волю вопрошать и вглядываться – не это ли один из источников тайны поэзии Владимира Мялина? Особое соотношение прошлого и настоящего, когда поэзия рождается «здесь и сейчас» увиденным, одно искусное, мгновенно найденное единственно точное слово – и вот уже безраздельное прошлое обступает, как воды души моей, и это существование на тончайшем крае их соприкосновения, все время ускользающем от простых смертных, делает и нас, читателей, причастных к этому волшебству. Именно волшебству, а не мистике, потому что никогда не теряется, не исчезает, как парусник в гребне волн, – детское ощущение жизни с ее доверием, защищенностью, тайностью – снимающее горечь седеющего «я» в нынешнем, отпавшем от детского ощущения бессмертия и родства с миром. Как же припадает душа к этому источнику, как будто скупому, неяркому, но возвращающему Время – не для яркого проживания и бытийствования, а для припоминания и осмысления, и может быть, для тайного оплакивания слабеющей нити сродства всех перед лицом времени, оттого и требующее этой склоненной над ним Божьей теплоты, чувства Бога. Все-таки счастливый это дар – умение выразить в лёгких строчках всё то, что невыразимо, всё то, что мучает и не даётся в руки, ускользая и посмеиваясь. Дар, который, казалось бы, можно обрести только на секунду, как редкостный случай. Муза поэта – это та самая текучесть жизни, живая вода времени, музыка, не перестающая звучать. Поэт – Орфей, что вечно спускается в Аид за Эвридикой, но не выдерживает и оборачивается. Она исчезает, а внутренне уже знает, что он опять со своей музыкой придёт за ней, и она снова пойдёт за ним. Это как сон, перепутанный с явью, или, когда из сна просыпаешься в другой сон – и так до бесконечности… И нельзя не проснуться в другой сон, и нельзя не обернуться и не посмотреть, ибо велика сила, идущая за нами, и велик страх потерять родное в невозвратном… И раз за разом спускаешься, ищешь, находишь и теряешь, и снова спускаешься – и есть ли вообще этому конец?..

Куда идти, скажи мне ты,
Из этой гулкой пустоты,
Душа, Урания ль, Эрато?
А если …  Что мне взять с собой:
Комочек глины, лист сухой,
Жар-птичье пёрышко заката?..

И в той надветренной стране
Тогда – кто улыбнётся мне,
И вспомнит кто в родной отчизне? –
Жучок, янтарная пчела?
Иль Смерть, что мёда запасла
На все оставшиеся жизни…

Стихотворения поэта предельно лаконичны: чаще всего две-три строфы. Редко встречается такая глубокая лирика при отсутствии многословия. Абсолютный поэтический слух, не ослабевающий никогда. Абсолютное чувство меры и равновесия в языке. Камерность и философичность лирики немногословна, но вмещает все: живописность, художественную выразительность, сюжетность, неповторимость взгляда. В. Мялин, безусловно, редкий мастер деталей, образов, сравнений – осязаемых, увиденных с потрясающей точностью: «Безветрием вспоротый двор», «впалые окна», «губчатый снег», «деревьев ветвистых свеченье», «со стружечным небом наружу», «белоглазый конвой». Потрясающие, только ему свойственные сравнения и образы: «как Божий мир, что нищ и пуст/ До льдистой хрипотцы и звона…», «снег стрекочет на швейной машинке», «твердоклювый миндаль». Как пишет поэт Сергей Пагын,  у Владимира Мялина каждое слово бесценно, наполнено живительной силой. Чудесны незатёртые рифмы, ласкающие слух своим благозвучием… И как красиво, по-мялински: «…Елей светящийся окон/ И церкви ясная темница…». Редкостная гармоничность формы, выразительная, но не самодовлеющая звукопись, мелодика стиха – словно укачивающая, уравновешивающая печаль и сдержанный драматизм существования человека перед лицом времени. («Как жарко в нашем мезозое»…)

То вспыхнет клён перед очами,
То, сея сорные листки,
Берёзы задрожат плечами
И небо сгорбится с тоски…

Какие, жизнь, тебе дороги,
Какой обетованный край? –
Когда стоишь ты на пороге
И молвишь: «здравствуй – и прощай» …

Или:

Светло от подступивших слёз,
Но запирает осень ставни.
На чёрной платине берёз
Я меткой траурной оставлен.

Живой растянут тишиной
Меж кашлем ветра и вороны,
Меж треском дятла и сосной
Сухой,
………..приземистой,
…………………бессонной…

Не чудо ли: всего восемь строк, как будто беглых, – и вот сквозь этот нехитрый пейзаж и быт пересекаются миг и вечность. И так всё это тихо и изящно сказано, глубинно и безупречно, и столько в них милого для сердца, так щемящи, пронзительны строки.
Мастерство живописи, умение рисовать и легким штрихом, и мазками, пластическая выразительность – это и особенность поэтического почерка В. Мялина, и одна из тем его поэзии. Поразительна сверхреальность этих картин: не успеешь оглянуться – а ты уже в этом мире, а вокруг уже целая картина, ненавязчиво-философская, которая не отпускает и идёт следом. Тихонечко так, спиной чувствуешь. С особенной силой этот дар сказался в цикле стихов, посвященных великим живописцам прошлого, прежде всего, творчеству Питера Брейгеля. Стихотворения, редкостные по силе проникновения в его мир, по мастерству, свидетельствующие о внутренней близости двух художников

Цепочкой слепцов голосистой
Здесь участь плетётся моя.
Звенит бубенец неказистый,
И нет от ухабов житья.

Надежда, лишённая зренья,
Как можешь влачить за собой
Ты – старость с горчинкой смиренья
И с запахом смерти – покой? –

Больную старуху в отрепье
И юношу-память с бельмом?..
О, если свершилось на небе –
Зачем эта ночь с бубенцом?..

Зачем эти путы связали
В один белоглазый конвой –
Тоску неслучившихся далей
И – пропасти ужас ночной?..

(«По мотивам картины П. Брейгеля «Слепые»).

Техники старых мастеров различны: любовно тонкая лессировка, многослойное лессировочное письмо, рембрандтовские мазки, извлекающие из тьмы то золото, то коричневатую землистость лиц. Или иной способ: каждый образ – как кисть, всего лишь один ее удар – и воссоздается все невыразимо тонко и мощно, свет и тени великолепны, а драматизм жизни всегда скрывается в бережной печали, чтобы щадить человека. Строки поэта удивительным образом воссоздают все эти техники. В них и живописность крупного плана говорящих деталей, и пространственная свобода вневременного взгляда, дорожащего каждым мгновением и ищущего в ней приметы живущего духа. При этом автор находит там, где другой не заметит, такую скрытую боль, которая выводит читателя за пределы человеческого, простёртого светло и высоко, а в словах и образах – тысяча оттенков нежности и красоты.

Между тем, что сказано, и тем, что скрывается между словами, чаще всего и звучит подлинная поэзия. При всей конкретности образов, тем, мыслей, спасительные сквозняки надувают паруса читательских странствий во времени. Такая вселенная в каждом стихотворении поэта, что, кажется, веками можно исследовать её пространства («А тревожных дорог не прощу я себе», «Растет пространство, как огромный день»)

Растёт пространство, как огромный день,
Высот, ветвей, больных воспоминаний.
И света облетевшего сирень –
Всего лишь жизнь  минувшего за гранью.

Растёт тоска – клокастой пеленой
Неряшливо обёрнутого неба…
И снег стоит, как вечность, надо мной
И крошит из надломленного хлеба…

И это пространство, в которое или хочется, или страшновато заглядывать, везде («В печной ночи снуют сверчки», «И напротив – тоже тёмен дом»…). Вы предаётесь воле и стихам – они притягивают к себе и отрываться не хочется. «…А пройду я, снегов невесомей /Талый след оставляя в строке / По воде, по беде, по соломе / С винной ягодой на языке».
Глубокий – глубокий слой памяти задет поэтом. Поэзия, которая, остановив нас перед временностью всего, истомив печалью и радостью, дарит ощущение вневременности сущего и новые жизненные силы, защищает от грубости жизни. Как когда-то в свое время самого будущего поэта уберегла природа, чтобы и его голосом поведать нам простые тайны: «Как-то ребёнком в возрасте, когда земля для глаз ближе всего остального, я нашёл суховатые кем-то оторванные красивые бабочкины крылья… Вот, сколько лет прошло, а крылья эти словно защищают от грубости жизни: спасённые детской жалостью – они словно спасают».
Как тут не вспомнить пушкинское: «…Или воспоминание самая сильная способность души нашей, и им очаровано всё, что подвластно ему?». Детское восприятие проходит через образную ткань произведений, возвращающую и сладостный ужас открытия мира за окном, и заманчивость его угроз, и щедрую бедность жизни, позволяющую домысливать ее в своем воображении.

Машут крыльями мельницы снега;
И столбушки немецких дворов –
То ли детский восторг, то ли нега,
Потягушки окон и углов…

Машут мельницы; время тощает,
Хлебом кормит рябых голубей…
И не дует на блюдечко с чаем,
А грозится клюкою своей.

Погоди же, бродяга дворовый!
Не проси: не увидишь ни зги –
Без огня, утешенья и крова, –
Словно мельничный жёрнов пурги…

Детство – трудное путешествие во время. Оно не только бережно ведет, но и колет снегом, дует в лицо, проводит через детские переживания, не менее драматические, чем взрослые, потому что есть в детстве некая оставленность на самого себя перед лицом экзистенциальных мыслей или ощущений. Детские беды горше взрослых, острее, потому что в них нет притуплённости временем и опыта преодоления. И отчаянно жалко этого давно ушедшего и всегда живущего в каждом беззащитного маленького человечка.

Бессонный свет, шаги в прихожей;
Какой-то день, на ночь похожий,
Какая-то дневная ночь …

Лязг двери, тишина в парадной;
Елей еловый благодатный,
А мне в кроватке спать невмочь…

И вдруг звонок, суровый, дальний…
И виснет над опочивальней
На паутине – почтальон,

И нитка зыблется, искрится…
И слышно, как по половицам
На цыпочках крадётся сон…

Кому не знакомо это состояние из детства, когда начинаешь болеть, и от высокой температуры так дремотно-сладко и плакать хочется…а в комнате вечерний сумрак, и вдруг становится тревожно, страшно, что никто не придёт, а ты ждёшь и ждёшь… Ждешь, как материнский поцелуй. Жаль только, что он с годами приобретает горьковатый привкус потери. Но те же годы дают искусство возвращения в золотое «домашнее прошедшее время»

Как в небе детский шар, стоят миры – не важно
В предвечном свете ли, в кромешной стылой мгле;
Меж ними и трусит кораблик твой бумажный,
Простой внесрочный борт – к неведомой земле…

И в газовых рожках – туманности густые,
Где Млечный Путь притих от ссадин и прорех …
Но в крошечном саду шумят дожди живые
И вянет палый плод, и оседает снег …

И в детских небесах – погоды-непогоды;
И все, кого искал ты в давности пустой –
Давно накрыли стол: давно пришли с работы,
И шутят, и бранят, и говорят с тобой …

И эта органично, доподлинно воскрешенная жизнь течет где-то помимо нас, давно утративших её, и поэт вводит в неё бережно и незаметно, как будто его самого и нет. А он рядом – этот дивный и скромный Мастер. Читаешь, и вновь и вновь охватывает целая гамма самых разных чувств. Словно во сне меняются картины-видения, от серого зимнего настоящего к яркой насыщенной живописи прошедшего. И в этом мерном вращении колес времени и контраста цвета и внутренний трагизм, и обыденность происходящего. Все преодолевается силой творчества, обращенного к тайне души человеческой, к высокому промыслу её Творца. И виртуозное владение словом, образами, смысловыми оттенками, полутонами, интонацией дарует нам неизъяснимое наслаждение, возвращает потерянный рай детства, живущий, как оказывается, всегда в тебе самом.
Обычно то, что громко заявляет о себе, приковывает внимание многих, имеет на это чаще всего только внешние основания. Пройдет время, и когда потомки станут пристально вглядываться в прошедшее и задержат взгляд на нем, через шум, бутафорию, крикливость и монументальность руин прошлого мелькнет где-то там, в глубине живой, трепетный огонек («Как матовые угли тлели»), сохранивший тепло дыхания и звуки прошлого. Новая книга поэта Владимира Мялина – обретение и для нас, читателей, и для автора. С каждой новой книгой, от стихотворения к стихотворению крепнет голос поэта и, не изменяя замечательной камерности, наполняется силой звучания, растет – на мощных корнях родной земли и памяти.

Умрёшь, а голос остаётся
В устах, на горьком языке –
Бормочет, щёлкает, смеётся
И замыкается в стихе.

Звенит и скачет красным гномом
В печи на жарких остриях.
И нет тебя ни в клетях дома,
Ни в растворённых небесах…

Но – всё, что пело и дышало,
Он сам в самом себе собрал;
Смотрел, как тело отлетало, –
Смеялся, щёлкал, трепетал…

Это тот голос, та поэзия, свет которой со временем будет расти и станет частью жизни многих и многих людей.