Журнал поэзии
«Плавучий мост»
№ 2(10)-2016
Надежда Кондакова
Окно в слезах
Об авторе: Поэт, переводчик, прозаик, член Союза писателей Москвы, член Союза писателей России. Автор многих книг и публикаций. Лауреат государственной премии Москвы в области литературы и искусства (2011 г.). Живет в Переделкине.
«Мне всегда казалось, что любовная лирика – самое творчески оправданное, жизнью спасенное и не раз спасавшее меня в пору энтропии (как известно, стремящейся к максимуму) и есть самое „мое“ – среди всего написанного за пятьдесят лет присутствия в литературном пространстве. Однако почти никто из критиков, в разные годы писавших обо мне и моих книгах, этого, кажется, не заметил. То ли «гражданский темперамент», отмечаемый рецензентами, затмевал сокровенные стихи о личном, или стыдливость былых времен тому причиной, не знаю. Но решила я в конце-концов издать небольшую книгу стихов о любви, написанных на протяжении всей жизни. Сегодняшняя подборка для «Плавучего моста» – как бы конспект этой книги, на самом деле состоящей из трех книг, соответствующих трем главам моей жизни. С благодарностью думаю о моих живых и мертвых «лирических героях».
* * *
Я гуляла в этих травах,
Целовала губы эти,
Я тогда имела право
Быть счастливою на свете.
Быть единственной. О Боже!
Ничего не ждать взамен
И не чувствовать всей кожей
Неизбежных перемен.
* * *
Невозвратно и неповторимо.
Голос твой остался вдалеке.
Только голос, только тень от дыма,
только отпечатки на песке.
Господи, верни мне хоть на склоне,
выдерни из памяти незлой
наши полудетские ладони
над сердечком с острою стрелой.
Письма
Твои письма придут через век,
одолеют пространство земное.
Ты был тихий, как мартовский снег.
Ну а я? Я была молодою.
Я счастливой была на земле,
я несчастной, наверно, казалась.
Твои письма лежат на столе.
…Как бесстрашно я к ним прикасалась!
* * *
Я знаю, скажут обо мне:
лукавая жена.
Но кто бы знал
что лишь во сне
тебе я неверна.
Что лишь во сне есть дом и сад –
будь проклят этот сон! –
уже пятнадцать лет назад
и тысячу времен.
А тот один, кто виноват,–
один, один, один –
уже пятнадцать лет подряд
здоров и невредим.
Читает книги, пьет вино,
не верит даже в Ад.
Но по ночам идет за мной
пятнадцать лет подряд.
Неважно где, неважно как –
я чую трепет рук,
я вижу тень, я слышу шаг –
и просыпаюсь вдруг.
…Будь проклят день и проклят час –
Кощея злая мгла,
когда соединила нас
смертельная игла:
Игла в яйце,
Яйцо в утице.
Ну а я в венце –
на распутьице.
* * *
Ты муж на небесах мне…
что – земное?!
Оно пройдет, растаяв без следа,
как испокон веков в пыли и зное
бесследно исчезали города.
Все станет глиной – штампы и бумаги,
завистливые злые языки,
Истлеют даже розы… Но во прахе
потомок мой увидит тень руки,
дарившей их, твоей руки, любимый,
И, может быть, беседуя со мной,
он вдруг поймет, что жизнь проходит мимо,
сквозь бездну лет – увидит лето Крыма
и повторит мой страшный путь земной…
* * *
Если разлюбишь меня – скажи.
Горькая правда сильнее лжи.
Издавна наш говорит народ:
ложка сухая рот дерет.
Сухо во рту от глухой тоски –
на расстоянье одной руки,
как в Аду – на расстоянье огня,
в котором тебе гореть без меня.
Если разлюбишь – не говори,
я пойму по платку зари,,
по его почерневшей кайме
пойму, что не вернешься ко мне.
Черным узлом завяжу концы,
слезы – доносчики а не гонцы.
Я не пошлю их в далекий путь,
а заточу их в темницу-грудь,
в сердце сошлю, где черным-черно.
Пусть разорвется от слез оно! –
страшно сказать… Но страшнее тьма –
если тебя разлюблю сама.
* * *
Любовь – это двадцать лет разлуки,
Это тысяча лет такого огня,
когда руки не помнят что они – руки,
и не видят глаза среди бела дня.
Есть горы вокруг, но нет преграды,
моря – но и они не страшны.
И нет ничего на земле – и не надо! –
в час стыдящийся себя тишины,
в час ночного, бушующего прибоя,
когда на волну идет волна,
и двое не помнят, что они двое –
дыханье одно и плоть одна.
… Пусть глаза мне замажут золотом меда,
пусть славушка прилипнет сильней репья, –
я возьмусь за любую черную работу,
любую муку перемучаю я.
Муку перемелю, полы перемою,
в ушко пролезу почти без труда,
потому что я знаю,
что это такое –
быть в разлуке.
И уже навсегда…
* * *
А собственно, что же такое разлука?
Мы не были даже знакомы и дня
но кто-то нас отнял уже друг у друга:
меня – у тебя, а тебя – у меня.
Ты помнишь, как счастьем дышала округа,
как тело хотело огня и огня?!
Но не было нас и тогда друг у друга:
меня – у тебя, а тебя – у меня.
Когда же и впрямь наступила разлука,
то мы и не знали, друг друга виня,
что нет уже тысячу лет друг у друга:
меня – у тебя, а тебя – у меня.
Ни горе, ни счастье уже не пугают,
но мучает голос из крайнего дня:
– Зачем отнимают, зачем отнимают
меня у тебя и тебя у меня?..
Роман
Тебе – почти что сорок,
а мне – почти что двадцать.
И мокрых листьев шорох
мешает целоваться.
Не то пройдет соседка,
не то сосед заглянет,
и хоть цела беседка –
беседовать не тянет.
Качнет шары гортензий
или шепнет на ушко,
но к ветру нет претензий –
проглядка и прослушка!
Потом промчится время,
летучее, как пламя.
И что там станет с теми,
застенчивыми, нами,
никто уже не вспомнит,
никто уже не знает.
Лишь ветер парус комнат,
как прежде, надувает.
Там мне – почти что сорок,
тебе – почти что двадцать.
И кажется, что – морок.
и тянет целоваться.
И видится, что шалый
горит огонь в камине.
И губы твои – алы,
и губы мои – сини
от взглядов этих жарких,
застенчивого «здрасьте»,
от этой кочегарки
безумия и страсти.
…Закуришь, выйдешь в сени.
Я встану на пороге
у молодости, лени,
у полной безнадёги…
* * *
Все пропадет – и молодость, и сила
не одного сводящая с ума.
Покинут все меня. Не ты ли, милый,
средь первых будешь?..
Да и я сама
уйду от вас. Снега моей державы,
моих степей глухие ковыли
и сильных рек большие переправы
меня спасут от близости земли –
сырой, отверстой, глинистой…
Печалью
нас в этом мире вряд ли удивишь.
…Две девочки – две парки за плечами
прядут, прядут немыслимую тишь.
И им в ответ семь ангелов играют,
и, содрогаясь, слышу я вдали –
моих любимых ангелы сзывают
на Страшный Суд – со всех концов земли.
* * *
Зеленоваты без претензий,
почти уже в осеннем гриме,
ажурные шары гортензий –
гидрангий, как сказали б в Риме –
не нашем нынешнем, а Древнем,
и также древности подобны,
пристанционные деревни
микроскопически подробны:
заборы, мостики, перила,
старуха в пестром «адидасе»,
и все, что не было и было
в каком-нибудь девятом классе.
Мы сами выбрали разлуку,
чтоб к прошлому казаться ближе,
и если ты протянешь руку,
я, может быть, ее увижу –
из этой электрички шумной,
из нашей жизни безутешной,
из юности ее безумной,
её гортензии нездешней…
Синий дом
Почти что на краю оврага
есть синий обветшалый дом.
Но мы не сделаем ни шага,
чтоб снова очутиться в нем.
Пускай в малине одичавшей
гудят огрузлые шмели.
Но я молюсь, чтоб эту чашу
повторно мимо пронесли.
И ты молись, чтоб всё пропало,
рассыпалось до мелких снов,
чтобы на паперти вокзала
нам не хватило нужных слов.
Чтоб было глупо все, как было,
и, не растрачивая пыл,
чтоб я всю жизнь тебя любила,
чтоб ты всю жизнь меня любил.
* * *
В Москве исчезли площади и скверы,
а вместо них – о, чур меня, о, чур! –
возвысились нелепые химеры,
пародии былых архитектур.
И там, где мы впервые целовались,
где воздух был от счастья голубой,
дома друг к другу жалобно прижались,
потом исчезли, как и мы с тобой…
* * *
Две белые кофточки с юбкою узкой –
что надо еще мне теперь для души?
Ну, может быть, память с её перегрузкой,
да, может, скамейка, где спят алкаши.
На этой скамейке, о Боже, о Боже,
как долго нам грезился счастья обвал!
Какие жары и морозы по коже
ходили, когда ты меня целовал.
Мы просто расстались. А, может, не просто,
а, может быть, чья-то слепая рука
водила судьбой, отдирала коросту
с бескостного, злого её языка.
И стало греховным, что было безгрешно.
Но время прошло. И утихла родня.
И вот я стою у скамейки, и нежно
сам пух с тополей облетает меня…
* * *
У розы засохшей на счастье такие права,
которые свежая роза давно позабыла,
такие права, что возможно спустя рукава
валять дурака
или брать его с жара и пыла,
последнее счастье –
какой это праведный сон,
какое свеченье,
какое во сне бормотанье…
О Господи, дай мне поверить,
что нету времен,
что роза не знает
ни вечности
ни увяданья.
Медовый дом
Поздней страсти застенчивы тени,
но желаний бесстыден угар –
на земле не случался смиренней
и счастливее этот пожар.
Были юбки разбросаны смело
и цвели на полу, как цветы,
и почти обнаженное тело
не стыдилось своей наготы.
И в ночи фиолетово-серой
в деревянно-медовом дому
было больше неверья, чем веры,
что не сгинет, не канет во тьму
эта ночь, этот жар, этот лепет
и короткий, и сбивчивый сон,
этот холод, дошедший, как трепет,
из каких-то библейских времен.
Были жесткие звезды неярки
под присмотром невидящих глаз.
И писала нам жизнь без помарки
в первый раз.
* * *
Мир – под копирку, завернут в копирку,
в памяти – только пустые азы
или уменье тяжелую дырку
нежно заштопать крылом стрекозы.
Выбор богат, но невыбор – богаче.
Время постыло, но вечность простила
то, что гляжу я влюблено, незряче
на фронтовое затишье из тыла.
…Мой лебединый, мой сладостный мальчик!
Пусть наше время давно улетело,
я – восьмиклассница, как же иначе
мне объяснить твое жаркое тело!?
Дело не в том, но не в том и безделье,
Что из былого – могилы и дети
нас окликают, а все, чем владели,
плавает где-то, почти в Интернете.
Мир не поймал в свои глупые сети,
но и не сдался без боя на милость.
…Вот и обуглилось все, что дымилось,
вот и остались мы вместе на свете.
Окно в слезах
«…К тому ж двадцатый век стоит в саду,
а вместе с ним я белый свет покину…»
Н.К., 1980
Как девочка вайнахская – со страхом,
как юноша из Углича – в Чечне,
так я гляжу… И все покрылось прахом,
и отжило, и умерло во мне.
Отец и мать давно в сырой могиле,
и ты один мне – муж на небесах,
иных уж нет, а те – ушли, уплыли
и лишь окно оставили в слезах.
Так я о чем? О том, что ветер резкий,
что мир, как прежде, и нелеп, и груб,
Но смотрит Кто-то из-за занавески –
и не разжать закаменевших губ.
Я много лишних слов наговорила,
как бы с нечистой силою в ладу…
О, Господи, прости мне и помилуй, –
двадцатый век уже отцвел в саду.
В Твоем саду, о милостивый Боже,
Твоей покорна силе всеблагой,
стою теперь, и праведней и строже,
и знаю, что нет смерти никакой.
* * *
И кофе вблизи Люксембургского сада
у рыжей и алой листвы на виду
запомнится странной рифмовкой с «де Сада»
и тем, что мы не были в этом саду.
и тем, что летела листва, умирая –
в щемящий пунктир превращалась черта,
и осень, как будто преддверие рая,
для нас распахнула свои ворота.
* * *
Ты говоришь: не плачь, еще не время,
еще не время, – говоришь, – не плачь…
Но желтый лист тебя целует в темя,
целует, как Иуда, как палач.
Раскрыла осень подлые объятья,
и мы одни – среди летящих стрел.
…Я крашу рот и поправляю платье,
чтоб на меня и ты без слез смотрел.
* * *
В предпоследнем целованьи
на больничной простыне
столько боли, то есть, – знанья
о тебе и обо мне.
И покуда губы – в губы,
и пока душа – в душе,
я молчу о том, как любы
дни, прошедшие уже…
Нет ни страсти, ни влеченья
в легкой старческой руке,
но уходит в ночь свеченье
и не гаснет вдалеке.
А о том, что там, за знаньем, –
за последним целованьем
на исходе немоты –
знаем только я и ты…
* * *
Со Старой Планины здесь облака стекают,
чтоб ночь нарисовать – не хватит и чернил,
здесь ласточки живут и ящерки – витают,
и мне Господь здесь жить определил.
Он все забрал. А мне оставил – это
преддверие своих немыслимых высот,
и розовый апрель, и огненное лето,
и старость, то есть страсть октябрьских красот.
Придет январь. И синь его сквозная
мне вилами напишет на воде,
что есть любовь. Но я ее узнаю.
…Здесь близок Бог, как никогда, нигде.
* * *
В синий отблеск фиолета
желтое – сквозимо.
Ожидаю бабье лето
и мужскую зиму.
Ожидаю, что откатят
прошлые разоры.
Что опять затянут в кратер
огненные взоры.
И поселиться большая
в сердце голубица.
И за это обещаю –
плакать и молиться.
* * *
Я хочу на прощание выпить вина
и не дать обещанья.
Я сюда не вернусь, я плохая жена,
я влюбилась в прощанья.
Но покуда не скрылись глаза за горой,
и покуда гора не пришла к Магомету,
поцелуй меня в этой прохладе сырой
сине-красного лета.
Я навеки запомню и этот пейзаж,
и дрожанье, горенье,
и что наш поцелуй – это только мираж,
измененное зренье.
Заедно
На Балканах бездонная ночь,
осторожна, чиста, нелюдима.
И уже никому не помочь,
кто не заедно, не заедино.
В эти ночи рождается страх
одиночества – черная льдина.
Плачет птица и дождик в горах,
что не заедно, не заедино.
…Мы такие прошли колеи,
и такие проехали страсти,
что дрожащие губы твои
лишь касаются молча запястья…
* * *
Оглушило и ошарашило:
не обозналось ли? –
счастье покроя страшного,
с неба и до земли.
Как же нам это вынести,
в памяти теребя
прошлое, чтоб не вырасти
больше самих себя?
Ведь не на вырост дадено
и не на окорот.
Счастье, а не украдено,
даже наоборот!
Горя нам было мало ли –
жалиться да тужить?
Нас оно не ломало ли,
и не мешало жить?
А вот теперь – на паперти
у счастья на поводу,
словно на белой скатерти
или на тонком льду.
* * *
Ты готов ли, ласковый и нежный,
встать со мной
на неотвратимой, неизбежной
паперти земной?
Ты готов ли целовать каменья,
брошенные вслед?
От любви, похожей на смиренье,
ждать ответ?
Ты готов ли? Я ли не готова
умирать:
вот стоите рядом – ты и слово! –
надо выбирать…
* * *
Что с нами, милый?! Мне все чаще
идет на ум:
так виноград последний слаще –
почти изюм.
Так на прошедшие мытарства,
каменьев град,
отдав полжизни и полцарства,
уже глядят.
Так не зовут уже, не ищут
земных утех,
а молча ждут на пепелище,
чтоб выпал снег.
Все так…Но если ночкой каждой –
о, исполать! –
то умирать дано от жажды,
то вновь пылать?
И если это не расплата
и вход в пике,
а просто нежностью прижата
щека к щеке?!
…Знать, на осеннем одиноком
уже пути
Господь обвел нас дольним оком
и – дал пройти.