Журнал поэзии
«Плавучий мост»
№ 2(10)-2016

Владислав Пеньков

Ветром полынным…

Об авторе:
Пеньков Владислав Александрович, род. в г. Владивосток в 1969 г. Член Союза российских писателей. Автор трёх сборников стихотворений и ряда публикаций в российской и зарубежной периодике. Сменил несколько мест жительства и несколько работ. Особенно сроднился с Витебском, Североморском и Таллинном, где сейчас и проживает. Надеется на то, что стихи (не его стихи, а поэзия как таковая) не просто нужны, а необходимы граду и миру, как воздух, который не слишком-то и ценим, пока он есть. Из этого Символа веры он и исходит, соприкасаясь со стихами.

Лётчик

Проходишь по лезвию – больно и втуне.
Восток серебрится речною форелью.
А запад пылает кипящей латунью.
Ну вот и апрель. Поздравляю с апрелем.

Летит самолёт – стрекоза скоростная.
Дрожит в небесах, расплавляясь, полоска.
И скоро уже наступает Страстная
неделя для мира из мёда и воска.

И лётчик, как бог, наблюдает за нами
с толикой печали. Но впрочем, не стоит…
Он любит лишь это вот небо, ночами
сравнимое с жизнью его холостою.

Простой гастролёр меж землею и небом,
что этому парню кресты и осины.
Он просто проходит сквозь дымчатый невод,
пока позволяет запас керосина.

Золотая рыбка

Арс.Т.

«Жил да был художник»… Кто? Не важно.
Важно, что вокруг была эпоха
не обычной истины бумажной –
судорог и судорожных вдохов.

А художник брёл по райским тропкам
и ловил на золотую рыбку
дымчатую, блещущую робко,
мира неотмирную улыбку.

А земля горела под ногами
и дымила самым чёрным смогом,
множилась бинтами и гробами
и не разговаривала с Богом.

Ёжилась в отделе хирургии
под казённым грязным одеялом.
Всё вокруг – другое и другие.
Почему же это так немало –

чтоб плескалось в жиже человечьей –
чтоб в крови плескалось и блестело
золотом певучим и беспечным
этой рыбки радостное тело.

Postimpressionisme

Н.

Музыка. Музыка. Музыка. Нежность.
Долгий закат, как гудок парохода.
Вот и приходит моя неизбежность –
лётная, сладкая горько, погода.

Слово не всуе годиться для связки –
вечер наполнен присутствием Бога.
Вечер медовый, прохладный и вязкий
перед огромною ночью Ван Гога.

Мы ведь с тобой на другое начхали.
Нам подавай на воздушной тарелке
взвар облаков – виноградником Арля,
жемчуг созвездий, не очень-то мелкий.

Девочка пела. Гитара звенела.
Пташка летала, крылом задевая
пальцы деревьев. Бродяги несмело
пили «тройной» в ожиданьи трамвая.

Как же немного для счастья мне надо –
чтоб подымались фонтанчики света
от кистеней золотых винограда
после заката и перед рассветом,

чтобы бродяги мычали и пили,
не торопясь, словно вечность и слава
пахнут клошарскою едкою пылью
и парадизом – «тройного» отрава.

Чувствовать это. Господни проценты
вырастут вечером пляской бродяжьей.
Каждый из них отзовётся Винсентом,
ветром полынным и пухом лебяжьим,

Не стоит жалеть

Не стоит жалеть, но жалею.
Не надо грустить, но грущу.
Поскольку закаты алеют.
Постольку, поскольку прощу

и холод вечерний собачий,
и весь этот космос простой
за то, что он всё–таки плачет
над взятыми им на постой.

И плач до сих пор не стихает.
Сквозь плач он со мной говорит –
не музыкой и не стихами,
а тонкой полоской зари.

Вечернею, дымною, узкой,
сказал и печали обрёк.
Сбывается зыбко и тускло
какой–то нездешний намёк.

И это уже не отпустит.
А вся–то причина лишь в том,
что тонкая ниточка грусти
на небе огромном пустом.

So What

Белая, как солнце над пустыней,
клиники эстонской простыня.
Девушки не ходят, а пружинят
и совсем не смотрят на меня.

По подушке волосы рассыпав,
и не просто волосы, а хайр,
медсестре больной от недосыпа
дай уснуть и тоже отдыхай.

Что-то там не так с деленьем клеток.
Ничего, справляйся с этим сам.
Было у тебя индейским лето,
были чудеса и небеса.

А сидящий рядом на припёке
лампочки, горящей над тобой,
с крыльями, острей любой осоки,
проблеснёт глазами и трубой.

Этот тип особого помола.
Всё ему на свете нипочём.
Пусть его пронзительное соло
взрежет свет пронзительным лучом.

Это хорошо, а не жестоко.
Зацени, как долго держит он
(лучшие традиции джаз-рока)
этот стон, переходящий в звон.

Ведь тебе давно уже приелась
на ушах висящая попса.
Значит, хорошо, что ангел-Дэвис
напоследок поглядит в глаза.

Имя

Наташе

Вся любовь моя. Простая шлюпка
с горделивой надписью «Титаник».
Море надувается, что юбка?
Море выгибаться перестанет.

Лопается бритвенная пена
облаков, выглядывает небо.
Лишь одно на свете неизменно –
межпланетный, междузвёздный невод.

Море одинокое такое,
звёзды одинокие такие.
В смутном состоянии покоя
повторяю маленькое имя.

И оно однажды отзовётся.
А когда – по существу, не важно.
В глубине вселенского колодца,
в высоте его многоэтажной.

Не сейчас. Не время и не место.
Пусть оно проступит постепенно
и его сигнал поймает кресто-
вечности – образная антенна.

Витебску, снегу, читавшему стихи Блока

Дай перекипеть и отстояться.
Где там! Всё наружу. Всё навзрыд.
Снег идёт по улице паяцем
и стихами Блока говорит.

Витебск, Витебск. Снежная бабёнка
разметала руки во дворе.
Дворика несвежая пелёнка –
родина в собачьем янтаре.

Скоро снег присыплет даже это,
размахнувшись с правого плеча.
Но торчат из ящиков газеты,
жёлчью типографскою журча.

Витебск, возвращения не будет.
Будут слёзы, будет много слёз,
и моё лицо тогда остудит
памяти пронзительный наркоз.

Вспомню и тотчас же позабуду
рези – поворачивал трамвай,
звон – пенсионер сдавал посуду,
крик твоих вороньих серых стай.

Ничего не станет между нами,
только цифра – восемьдесят семь,
как язык собачий виснет знамя –
я считал – кровавое совсем.

Moon

Разбери мирозданье по пунктам,
на норвежское небо помножь,
и получишь не что–то, а Мунка –
скандинавскую лунную дрожь.

Не простую тоску околотка
и не просто простуду души,
но идёт–не проходит чахотка,
архаическим платьем шуршит.

На щеках – розоватые пятна.
Белый пепел упал на глаза.
Над землёю горит, многократно
превзошедшая солнце, слеза.

Но – горит и не светит при этом
(это я про неё, про луну),
что гораздо заметней поэтам,
вообще – всем идущим ко дну.

Скандинавия

Время – губит, остальное – лечит.
Неужели больше никогда
не обнимет палевые плечи
света заоконного вода.

Это – не сейчас и не отсюда,
это из чахотки и беды
лепится телесная посуда,
полная душевной лебеды.

У зимы нелёгкая походка,
а у смерти – влажная постель.
Помнишь лето – берег, дюны, лодка,
чернотой бормочущая ель.

Синим, фиолетовым, лиловым
на границе «это» и «ничто»
пролегло единственное слово
узкою тропинкою простой.

Чёрные значки портовых кранов,
христианства пепел голубой.
То, что начиналось как нирвана,
как-то враз сомкнулось над тобой.

Посмотри на ночь глазком дантиста –
боль зубная у неё в любви.
Как потом о вечном и о чистом,
если это чистое кровит.

Но побудь со мной ещё немного –
и побалуй дымкой и дымком.
Чем с тобою дальше я от Бога,
тем точнее с Богом я знаком.

Ключи

Отцу
Март 2012

Сжимает черноту ключей
весна в ладошках синеватых.
Я, по привычке, про грачей.
Ключи весны опять крылаты.

Неподходящие к дверям
от розоватого восторга,
они подходят к серым дням,
шинельным куклам Военторга.

Они подходят к тишине,
и тишину приоткрывают
огромным галдежом из–вне
грачей обугленные стаи.

И надо всё–таки посметь
понять – не истину простую,
а то, что посвящают в смерть
грачи, по-чёрному тоскуя.

Adflictio spiritus

Жёлтые и терпкие, как пиво,
за окном гриппуют вечера.
Может быть, ещё не раз счастливым
буду не сегодня, а вчера.

Это ведь вчерашняя забота –
быть счастливым или просто быть.
Заливает небо позолотой
уйму переулочков судьбы.

И приходит. Навсегда приходит
то, чего не зарился вернуть.
При такой томительной погоде
чем-то мятным наполняешь грудь.

Это – не свобода, не восторги.
Это – комфортабельное дно.
С этим манекены в Военторге
бесполезно пялятся в окно,

дружно демонстрируя шинели,
жирную выкармливая моль.
Всё, что мы сумели и посмели –
боль сгустить примерно на бемоль.