Журнал поэзии
«Плавучий мост»
№ 1(13)-2017

Константин Комаров

Стихотворения

Об авторе: Род. в 1988 г. в Свердловске. Поэт, литературный критик, литературовед. Окончил Уральский федеральный университет им. Б.Н. Ельцина. Кандидат филологических наук (тема диссертации – «Текстуализация телесности в послереволюционных поэмах В. В. Маяковского). Автор литературно­критических статей в журналах «Новый мир», «Урал», «Вопросы литературы», «Знамя», «Октябрь» и др. Лауреат премии журнала «Урал» за литературную критику (2010). Лонг­листер (2010, 2015) и финалист (2013, 2014) премии «Дебют» в номинации «эссеистика». Лонг­листер поэтических премий «Белла» (2014, 2015), «Новый звук» (2014), призер поэтических конкурсов «Критерии свободы» (2014), «Мыслящий тростник» (2014). Участник Форума молодых писателей России и стран СНГ в Липках (2010, 2011, 2012, 2014, 2015, 2016). Стихи публиковались в журналах «Звезда», «Урал», «Гвидеон», «Нева», «Новая Юность», «Волга», «Бельские просторы», «День и ночь», различных сборниках и альманахах, на сетевом портале «Мегалит», в антологии «Современная уральская поэзия» и др. Автор нескольких книг стихов. Участник и лауреат нескольких поэтических фестивалей. Живёт и работает в Екатеринбурге.

Константин Комаров не задумывается: для чего? почему? кому? как? и где? когда? и куда? Он не может не петь. Как истинный поэт он рассекает скудное время, добиваясь иного – подлинного. Комарову­поэту трудно, больно и тяжело: разводить пласты разрубленной артефактуальности в стороны для того, чтобы сотворить Проём – выход и вход, подходящие по размерам вечности, которая появляется только там, где просто поют – сквозь артефактуальность, чтобы оборонить главное – природное, не испоганенное, проданное и преданное человеком потребительствующим.
Просодический феномен К.Комарова, прежде всего, выражается в многоголосости, в его полиинтонационности, в его многомыслии и многочувствовании, но все эти оппозиции (имманентные, имплицитные) систематизируются и скрепляются воедино моноинтенциональностью. Поэтическая доминанта К. Комарова заключается в движении – не броуновском, но шаровом, где в центре комаровской поэто­сферы дрожит, вибрирует, источает энергию (мощную: «Не влезай – убьёт!» – надпись на столбах электропередач), расщепляет себя и мир и синтезирует его множественное ядро: поэт – ангел – сердцевина мира.:

Юрий Казарин, зав. отделом поэзии журнала «Урал».

* * *
Под облаком что вид имеет ватный
целуя тихо мокрых губ края
той, что в обход иных именований
ты называешь «девочка моя»,

задумайся, в чём конструктивный принцип
сюжетных сбоев девичьей мечты,
когда на фоне белоконных принцев
вдруг возникаешь безлошадный ты

с бумажной горстью сочинённой боли,
с тоской не в толк и с радостью не в рост,
но в общем весь такой на расслабоне,
в котором зреет низменный невроз.

И вот уже вы вместе в день весенний
и этим днём не делитесь ни с кем.

Найди 15­-20 объяснений
и нарисуй 15­-20 схем.

Во избежанье горестной потери
подумай захмелевшей головой,
что главный вашей близости критерий –
не первобытной страсти голый вой,

а нечто милой шалости попроще,
но гуще, чем совместная слюна.

И ты поймёшь. И ты её попросишь:
«Останься».

Вот тогда уйдёт она.

Футбол на зимнем безлюбии

Зима змеится, а земля гола,
и мёрзнут ноги, и осипло горло.
С тобой мы доиграли до гола,
хоть правильнее говорить – «до гола».

Не зли меня. Подумай о простом,
о том, о чём тебя никто не спросит.
Бог бьёт помимо нас «сухим листом»,
свисток судьи заканчивает осень.

Пуста штрафная, во вратарской грусть,
шампанское уносят в раздевалку…
Ты прикрывала сердце, а не грудь,
когда тогда боялась раздеваться.

Пора уж посмотреть в глаза ребят,
которым проиграл я так убого.
Я не любил футбол сильней тебя,
но вряд ли ты ушла из­-за футбола.

Ведь ты не зверь, бегущий на ловца,
скорей ловец, зовущий зверя – ау –
ты та, кто может превратить офсайд
в один сплошной и беспросветный аут.

А мне российский снег в лицо плюёт,
лежу, как мяч – катайте да пинайте –
и вспоминаю вылет из плей­-офф
и проигрыш по серии пенальти.

Пойти бы к тренеру, но там уже и.о.,
он будет и обласкан и оставлен,
но может быть, его сместят, иль он,
не дожидаясь, сам подаст в отставку.

Мне снится матч. Я слеп и нем и глух.
Я только мяч возьму с собой в могилу,
но воспитать в себе командный дух –
прости, родная, мне уж не под силу.

Всё холоднее. И звенит плафон.
Я понимаю разумом нездешним,
что не пора ещё идти на фол
последней безнадёжнейшей надежды.

Что на стену не надо вешать бутс
(на старте я рассчитывал на то ли?).
Что сбудется. Что чей­то нежный бюст
ещё расшевелит мои ладони.

Придут другие – веселы, стройны,
попросят, чтоб им время уделяли.
И, может, сборная моей больной страны
однажды победит на мундиале.

Всё перемелется и станет толокном.
Налить рюмаху, покурить, покашлять.
И пацанва горланит за окном,
живущая игрою лишь пока что…

* * *
Сколько ещё мне оттачи-­
вать одинокую власть,
чтоб автоматной отдачей
в грудь ты мою ворвалась?

Сколько наружных пожаров
смертной стерпеть белизне,
чтобы ко мне ты прижалась
сердцем, стучащим извне.

Тяжесть пространства сырого
рвёт мой сустав плечевой,
это не слишком сурово,
если бы знать – для чего,

если бы ведать, не пряча
слёз в циферблатный салат
(в жанре похмельного плача
жалок и слаб мой талант)

чтогдекогда там с тобою,
как твоё время течёт:
что­то небесный таблоид
стал скуповат на сей счёт –

знать, артефакты гортани
не безупречно честны…
Долго ещё мне оттаи­
вать до победной весны

от лихорадки гриппозной,
мозг загоняющей в клинч,
только из речи уж поздно
этот вытравливать клич.

Но от таких зазываний,
злобно горчащих слюну,
волк разве что зазевает
на шерстяную луну.

Мне ж до наждачного донца
мыслей жрать жареный лёд,
веря, что ждущий – дождётся,
что дожидаемый – ждёт.

* * *
Куда бы звук меня ни вывел,
в какой ни бросил бурелом,
я знаю, что случится вывих,
а может даже перелом.

И буду я в молчанья гипсе,
дыханье роя и роя,
беззвучных слов пустые гильзы
в листву бумажную ронять.

И будет выдох мой разрежен,
когда я заявлюсь туда,
где гипс молчания разрежут
и голос вправят навсегда.

* * *
Сон – это лёгкая вода,
её утяжелять
мне было некогда всегда
и тем утешен я.

А пробуждение – затон,
его зыбучий ил
грозит расплатою за то,
что злую воду пил.

Лишь рыбья утренняя прыть
да скользкая кровать
пророчат тонущему плыть
и брюхом вверх всплывать.

И только сизый водный мрак
мне виден сквозь окно,
пустой и непреложный как
бутылочное дно.

Весёлым грифельным веслом
он непреодолим
и молчалив, и невесом,
как сом или налим.

Да будет твой нарядный сон
вовек неопалим.
Да будет Твой нарядный сон
вовек неопалим!

* * *
Предел, положенный на вещи,
в них убивает суть вещей,
и вещь, расставшись с ней навечно,
становится ещё нищей.

А дух становится богаче
и в горло голое орёт,
что только так, а не иначе,
мы слово двигаем вперёд.

И эти волшебство и сила –
мощнее Круглого Стола
и круче, чем посредь Тагила
река текилы бы текла.

Да, эта магия нагая
когда­-то обессмертит нас,
пока ж нам лучше нет награды,
чем ломкой речи первый наст.

И мы пока не облажались.
Не умерли. Цветём, как мирт,
себя в себя преображая
и тем о-­пределяя мир!

* * *
Всё – ничего. Слова прилипли к нёбу.
Они не ладят больше с языком.
И только окон призрачную робу
Молчание колышет сквозняком.
Прошу тебя: уволь, не тиражируй
Пустых улыбок и дешёвых фраз.
Мне это всё уже не по ранжиру,
Невыносимо это мне сейчас.
Я приобщился к монолитной тверди,
Где ангелы шатаются одни
По тем краям, в которых смысл смерти
Бессмысленности жизни не сродни.
Здесь осетра не выловишь из Леты,
Да и рыбалка – только лишь предлог,
Пока дымка последней сигареты
Не встретил бесконечный потолок.

Устало, как поля и перелески,
Как фотки перелесков и полей,
С пустых страниц Казарин и Гандлевский
Глядят в меня, меня не веселей.

* * *
Был я мальчиком-­паинькой,
но – такая херня –
когнитивная паника
одолела меня.

И хожу я, и мучаюсь,
проклиная себя,
только совесть дремучая
заедает, любя.

Безнадежности крапины
расцвели по весне,
даже воздух царапины
оставляет на мне.

И подвижная психика
обездвижила жест,
и не сдриснуть мне тихенько
из гнилых этих мест.

Это тонкая кожица –
заставляет, мыча
что­то злое, тревожиться
и не спать по ночам.

А в мозгу, как в песочнице,
лепит звон куличи –
скоро всё это кончится,
дотерпи, помолчи…

Воздух полнится плесенью
и – упавший с лица –
я хриплю эту песенку
до конца, до конца.

* * *
Мой белый свет, мой свет до боли белый,
былинный мой бумажный троглодит.
С лихого бодуна продравши бельма
косматый космос на меня глядит.

Я понимаю, что смотреть не надо,
но не предпринимаю ничего,
и закипает костный мозг от взгляда
бессмысленного этого его.

Как будто с Этной спарился Везувий,
такая лава, что мертвы слова,
еще в зачатке их парализует
и сладострастно плавит голова,

уставшая от полуночных бдений
на пару с зеркалом, где отраженья нет…
И я умру. И снова будет день и
снова будет белый-­белый свет.


* * *

Я молчу. Всё, что сказано ранее
обложило ангиной язык.
И молчанье моё волком раненым
хорошо для безродных борзых.

Но проблема взаимной рецепции
предстаёт перед беглой душой,
как соитие без контрацепции
с непокорною речью чужой.

Разве трудно быть малость гуманнее,
чтоб грамматики тёмной стрела
к онемению непонимания
хоть единожды не привела.

Неизменные правила-­кривила
по бескровным обочинам рта
тормозят, чтобы речь меня вывела
к темноте, словно к солнцу – крота.

И мечом нависает дамокловым
и работает, как арбалет,
нашпигованное недомолвками
и закрытое на шпингалет

беспонтовое слово базарное –
серединное, словно среда.
И глаза наполняются заревом,
закрывающим их навсегда.